Рядом с Муржу жена лущила фасоль, а взрослый сын — овечий горох. Сноха Митра связывала початки кукурузы, которые нужно было повесить под навесом. «Дело дрянь, — думала она, — не выйдет из этого и пяти ок[33] муки, нет».
— Батька! — сказал сын, — и в эту зиму придется нам слюнки глотать, если не добудем чего-нибудь на равнине!
— О-о-ох, сынок, — добавила мать, — хоть бы с грехом пополам продержаться тем, что послал аллах; станут ли еще люди кормить нас? Горько, тяжко.
Муржу молчал, как всегда. Длинный, он почти доставал до сучьев высокой груши, стоявшей у гумна. Его босые ноги, ушедшие в мягкую мякину — черные, потрескавшиеся, грубые, как древесная кора, казались приросшими к земле.
— Мы трудились, дети, изо всех сил, но аллах этого не видит.
Потом, окинув беспомощным взглядом оголенные жнивья и все еще зеленые, свежие луга, отец прибавил:
— Сукновальня, и та молчит. Просто жить не хочется! Прежде было иначе. У людей была шерсть. Напрядут и идут сукно валять. Устраивались свадьбы, играли зурны и бубны, гудели волынки. Будь проклята война и все, что от нее — с той поры, как началось это немирное время, народ свету божьего не видит!
Он все стоял, неподвижный, полузарывшись в мякину.
Эмине, жена его, сын и сноха смотрели на него с удивлением. Обычно замкнутый и молчаливый, он вдруг заговорил! Да как!.. Неужели вид тощей ржи и мелкой кукурузы, которым было отдано столько человеческого труда, неожиданно взорвал его затаенную злобу? Жить не хочется! Вот главное, роковое. Не хочется жить в этом кровавом мире, где сильный захватил добро, счастье и радость, а бедноте оставил одни страдания.
— Будем же благодарны аллаху, что мы хоть живы и здоровы. Не так ли, Эмине?
Старая Муржувица одобрительно кивнула головой; но сын бросил решето наземь и с сердцем пробурчал:
— Нельзя так, батька! Все аллах да аллах — до каких же пор? Какое дело твоему аллаху до того, ляжешь ты спать сытым или голодным?
— Сынок! — в изумлении возразила старуха. — Что ты говоришь?
Митра, сноха, прошла мимо и укоризненно молвила:
— Терпи! Известное дело, одни трудятся, а другие барствуют. Может, дойдет и наш черед!
— Наш-то черед, глупая? Когда он дойдет, мы будем вон там, на Волчьей горке!
Он указал рукой на кладбище, белевшее напротив, безмолвное, утонувшее в тени.
Муржу посмотрел на сына, но не сказал ничего.
Сноха отозвалась опять:
— Что пользы, когда много знаешь?
— Да, да, — кинул он недовольно. Затем, подняв решето и продолжая просеивать, сказал: — Так вот и подохнем все...
Муржу зашевелился. Он вытащил из мякины босые ноги и поплелся прочь от гумна. Шел он медленно, тяжелой походкой, как человек, вся жизнь которого протекла в рабском труде. Его потрескавшиеся пятки и черные, как земля, ступни отдирались от земли и вновь прилипали, словно нехватало сил оторвать их.