Пустырь (Рясов) - страница 116

На третий день меж расступившихся зевак на Агафьин двор прошла науськанная священником Марфица, которая вызвалась заговорить в юродивом беса. Она захватила с собой уцелевший образок Николы Чудотворца и, склонившись над блаженным, оскалила желтые зубы и запричитала, стараясь успеть положить как можно больше крестов своими сухими пальцами: «Ангелы небесные, пречестная Мать, да повыбьете из раба Божия Игоши все притчища и урочища, худобища и меречища, щепоты и ломоты, натужища из белого тела, из горячей крови, из осьми жил, из осьми суставов, из осьми недугов». – А затем принялась твердить какие-то только ей одной понятные заклинания, в которых столбовые вихри, окровавленные ножи и чертова свадьба смешивались с херувимами, серафимами и животворящими тайнами. Ее голова, похожая на пожухлый бутон пиона, тряслась над озеленелым лицом юродивого, а тонкие иголочки усов над верхней губой почти касались его вспотевшего лба. Игоша, задохшийся от зловонного дыхания, казалось, и рад бы был двинуть кулаком по ее трясущемуся подбородку и вырвать эти гноящиеся глаза цвета увядшей травы, но, видать, оказался столь изможден, что был не в силах пошевелиться. А Марфица всё бормотала и бормотала свою тарабарщину, пока не добилась, наконец, своего: Игоша упал, сотрясаясь от рыданий, и распростер по земле руки. Его тело как будто одеревенело, а зубы были стиснуты с необыкновенной силой. Он долго еще пролежал с полумертвыми, влажными от слез, пугающими, казалось, потерявшими цвет, стеклянными глазами. Все глядели на старуху, ожидая новости об избавлении тела от беса, но Марфица была наигранно мрачна. С минуту поглядев на Игошу, она ушла, заявив, что бес в юродивом плотно засел, и не выгонишь теперь даже речами приговорными. А Лукьян, узнав о происшедшем, не без ехидства предложил всем сочувствовавшим юродивому сказать ему спасибо за то, что только поорал да намусорил, а не спалил храм со всеми прихожанами, хотя мог ведь. Это повлекло новые кривотолки. Игоша же после Марфиного заговора вроде очнулся, пришел в себя и так же молчаливо застыл на бревне, откинувшись спиной на стену старой бани, ни с кем не общаясь, а лишь принимая хлеб и молоко, но потом, ближе к концу недели, куда-то пропал и никому не показывался.

За это время деревенская жизнь немного поуспокоилась. Внешне люди как будто стали чуть дружелюбнее друг к другу, некоторые сплетницы даже прогуливались парочками по вечерам по центральной улице Волглого. Но внутри у всех что-то изменилось, словно, внешняя безмятежность стала обшивкой, скрывавшей пришедшую в полное расстройство, надломившуюся жизнь Волглого, пропитанную тоской и ожесточением. Наигранное радушие, какое-то скверное, нарочитое панибратство было лишь отражением душевной слепоты. Люди не находили себе места, боясь признаваться в том, что между ними оборвалась какая-то последняя, уже остававшаяся неприметной, но еще недавно существовавшая связь, и теперь у всех разом как будто отпадала охота жить. Казалось, еще совсем немного – и затихнут эти отвратительные, сдавленные, гаденькие смешки, и отупевшие от водки люди бросятся друг на друга, чтобы перегрызть горло.