Пустырь (Рясов) - страница 84

Не прошло и дня, как дети и Игоша перестали быть единственными посетителями Елисея. К тому же всё это почти совпало по времени с похоронами Сашки, поэтому, когда процессия (в которой приняла участие почти треть населения Волглого – ведь смерть, тем более – детская, по-прежнему оставалась событием и серьезным поводом для общения) прошла мимо дома Лукьяна по направлению к кладбищу, неподвижное изваяние на лавке, конечно, привлекло всеобщее внимание. – Гляди-ка, вот он каков-то. – Ишь ты, и вправду ни слова не говорит ведь. – И не подвигается даже. – А ведь слышит всё, вон по глазам видно. – Да что тебе видно, не болтай – сидит, мимо нас смотрит. – Да где ж мимо, когда вон как прямо на Санька уставился, как будто знакомца признал.

Открытый гроб пронесли через всю деревню, так что те, у кого не было желания присоединиться к процессии, выходили из калиток или просто могли выглянуть на происходившее из окна. Дед Егор извлекал из дрянной гармоньи пронзительно-кошачьи ноты, от которых у деревенских баб взаправду становилось тошно на душе, и они принимались подвывать в такт (только у учительницы эти звуки не вызывали ничего, кроме головной боли). Но, впрочем, некоторые подвыпившие мужички даже умудрялись пританцовывать под этот вой, и, в конце концов, склоняли деда сыграть «чо-нить повеселей». Хотя порою вплоть до начала поминок дед Егор держал марку и не поддавался этим просьбам.

Во главе процессии поставили Тихона, науськанного Марфицей, всучившей ему в руки какую-то икону, одолженную у Лукьяна. Тихон уныло плелся перед гробом и думал о том, что весь этот похоронный балаган не вызывает у него никаких подходящих чувств, даже жалости к Сашке. Как если бы умер кто-то, не знакомый ему. Странно, но он не ощущал ни траура, ни скорби, ни малейшей горести, даже ничего похожего, к нему в душу наоборот закралось совершенно неуместное ощущение какого-то необъяснимого и долгожданного освобождения. Он вдруг понял, что однажды боль может достичь того предела, после которого она уже не способна стать сильнее, и тогда само чувство боли исчезает. Смерть кажется чем-то бесчувственным – ни радостным, ни грустным – без примеси эмоции, как не может быть веселым или унылым падение птичьего пера или ползок гусеницы. Похоже, это и есть то, что называют взрослением. И Тихон молча шел вперед, не видя никакой ценности в этом унылом вытье, тисканьи гармошки, блеянии священника, молчании рядом с бугром глинистой земли и прочих ритуалах. Втыкание в землю отвратительно-костлявых крестов (надгробия заказывали только по особым случаям) казалось ему странной привычкой, которую окружающим почему-то не хватает решимости отбросить, и год за годом все продолжают выдавливать из себя искусственные эмоции, принимая собственную мертвенность за искренние чувства. Он ждал только одного – вечера, когда всё это закончится. Он безучастно смотрел на горсти земли, которую впопыхах кидали на крышку гроба костистые руки: темная, комковатая, глинистая, с камешками, глухо ударявшими по сколоченной из нетесаных досок крышке, она обращалась странным чувством безразличия к происходившему. И он вдруг решил, что больше не станет подбрасывать кузнечиков Лукьяну. Почему-то именно сейчас это стало выглядеть для него чем-то мелким и гадким, а всё значение великого открытия показалось ничтожным. Нет, он вовсе не раскаивался, теперь священник даже стал ему еще больше противен. Просто всё прошло. И никакого мира он не переворачивал. И переворачивать-то было нечего. И восторг куда-то подевался, и любопытство исчезло. И никакого «Я есмь» не было. Теперь всё казалось темным и бессмысленным. Даже думалось как-то темно и тяжело – обо всем разом и потому ни о чем.