— Это мое царство, единственное мое счастье, — говорил Юрко, трубочкой вытягивая губы и радостно посвистывая, пощелкивая языком в такт птичьим голосам; его тяжелый взгляд теплел, глаза становились ласковыми и добрыми. Глядя на них, не верилось, что это глаза бывшего палача и убийцы, жертв которого не счесть — во веки веков нести ему покаяние, сколько бы ни молился он теперь пану богу. У меня даже мелькнула мысль — а не принимал ли он участие в той акции, не стрелял ли он в моего сына? Хотелось уйти, убежать из его дома. Но куда? К кому? Ведь тут все, кого я знал, были такими же, как Юрко Дзяйло.
Когда я пришел к себе, действие тех таблеток, что мне дал Юрко, уже прошло и наступила такая тягостная депрессия, что хотелось повеситься. Я стал искать шнурок, которым перевязывал свой старый чемодан с поломанными замками, и в это время увидел на столе записку.
«Улас, ура! Нашел для тебя приличную денежную работу.
Завтра в 8-00 ты должен быть в управлении завода сухих аккумуляторов. Запомни: твоя фамилия не Курчак, а Смит, украинцев там не берут. Слава Украине! Твой Богдан».
Я передумал вешаться, хотелось жить.
Меня взяли чернорабочим на завод сухих аккумуляторов, которые выпускали для ферм, где не было электричества; потом малость подучился и стал заливать аккумуляторы смолой. Работа была тяжелая, но денежная, через полгода я расплатился с долгами и расщедрился — выслал семье Орвьето в Италию сто долларов. С ними я с первых дней жизни в Канаде не порывал связи. Здесь, за океаном, даже люди, живущие на одном континенте с моими родными, казались мне близкими. Родным и знакомым я писать не мог, в то время ни одно письмо мое туда не дошло бы, а в Италию все доходило, я получал письма от Джеммы Орвьето, а чаще всего — от Джулии. Из них я узнал, что, несмотря на пришедший в Европу мир, живется там весьма и весьма голодно; не всем, конечно, а таким беднякам, как та итальянская семья, которая приютила меня, словно родного, спасла от лютых военных невзгод, а возможно, и от смерти. Джулия очень надеялась на возвращение из американского плена отца, ждали кормильца, но вышло, что только прибавился лишний рот — два года прошло с тех пор, как он вернулся, а работы не было и не предвиделось. В одном из писем Джулия написала, что достигла совершеннолетия и к ней сватается богатый горбун, сын владельца той пекарни, где работала Джемма. Горбун поставил условия, чтобы после того, как Джулия войдет к нему в дом, никто из ее близких не смел и ногой ступить на его порог, но обещает за Джулию дать немного денег и продавать ее родным дешевле хлеб. Уговаривает ее выйти замуж за горбуна и священник той церкви, в которую мы когда-то ходили с Джулией просить святую Мадонну помочь в поисках моих жены и сына; священник говорил, что горбун — один из самых верных ревнителей католической церкви, выйти замуж за такого человека — значит оказать большую услугу католицизму. Письмо это я сохранил, не могу не выписать из него одну строчку: «Но я, Улас, — писала Джулия, — плюю на тот горб, на его богатство и даже на католицизм, я все чаще вспоминаю тебя». И я решил вызвать ее, написал ей об этом, но жениться не обещал, я был на пятнадцать лет старше ее, для меня она по-прежнему оставалась ребенком, милым и дорогим мне ребенком; кроме нежности и жалости, никаких чувств к ней не испытывал. Написал, что подыщу жилье где-нибудь в итальянском районе на Санта-Клере и буду оплачивать его, так как принять у себя ее не могу, у меня всего одна крохотная комнатушка. Обещал подыскать и работу, какую-нибудь чисто женскую, в те годы в Торонто было гораздо проще устроиться женщине, чем мужчине. Суета и бегание по разным инстанциям, связанные с вызовом Джулии, осчастливили меня. В те дни я даже забросил свои дела в ОУН. Это заметил Вапнярский-Бошик, прислал ко мне нарочного узнать, не заболел ли я, а потом и сам заехал. Я рассказал ему, в чем дело. Богдан невесело усмехнулся: