— И это все? — угрожающе спросил Стах, вынул из кармана горсть патронов, помял их в давно немытой лани с черными ногтями (не знаю, почему именно это мне запомнилось). — Откуда вам, пан референт, известно, что они не большевики? — Стах недобро усмехался. — Может, они закопали или сожгли свои документы? Может, они еще и партизанские агенты?
— Да нет, зачем им тогда было говорить, что они командиры? Назвались бы просто красноармейцами. Я верю им. А если быть откровенным, то скажу, недалек тот Час, когда у нас будут не отряды из десяти-пятнадцати человек, а целые полки и дивизии, целая армия, и тогда нам пригодятся командиры, перешедшие из других армий, в том числе и Красной. Они будут обучать наших молодых воинов. Кто из нас, скажем, знает саперное дело? А вот сержант Чепиль знает. И думаю, он у меня завхозом будет недолго. Время идет, оно работает на нас. Слава Украине!
Я сказал это не только ради того, чтобы спасти от смерти тех двух чужих для меня людей, в то время я верил в то, о чем говорил. Верил, что у нас будет своя армия, это мне внушил пан Бошик. В те дни я ждал его, как никогда.
В комнату вошла Галя. Стах поднялся, поклонился моей жене. Я так и не понял, почему он поднялся — из вежливости, чем, в общем-то, никогда не отличались такие селюки, как Стах, или же из-за того, что все уже было решено и говорить больше не о чем. Из его слов я понял, что убедил его.
— Ну, добро, — как-то невнятно проговорил он, — жизнь покажет. — Бросил патроны в карман кожуха, висевшего на его худой, щуплой фигуре, как на палке, поправил шапку — он ее в доме не снимал. Из-под шапки торчали большие оттопыренные уши — так и хотелось сказать: спрятал бы ты их под шапку, что ли!
Уходить он медлил, видать, не привык уходить без добычи, без крови.
Вспоминаю сейчас тех двух из одиннадцати, спасенных мною в тот вечер. Что за люди они были? Они преследовали единственную цель — выжить любыми путями. Денис Мефодиевич как-то сказал мне, что в плен сдался добровольно, и будь в том Холмском лагере для военнопленных хоть мало-мальски сносные условия, он бы не убегал, не рисковал жизнью, но понял, что не выживет, — там от голода и болезней умирали сотни. От политики оба мои подопечные тоже были далеки, а тем более от большевиков; те, если удавалось бежать из плена, уходили к партизанам, искали их по лесам. Сколько их удушил и порезал Петро Стах! Часто они его боевку принимали за партизанский отряд и летели к нему, как мотыльки на огонь.
У Лопаты в Ахтырке осталась молодая жена и годовалый сын; он часто рассказывал о них, был верен жене, на сельских молодух и не глядел; мечтал о том дне, когда закончится война и он поедет домой; чьей победой она закончится, для него, как мне казалось, не имело значения. Был он высокого роста, цыганистого вида, но в черных глазах не искрился цыганский темперамент, в них стыла тоска и меланхолия. Да и по характеру он был флегматик. Такие, если выживали на войне, к своим не возвращались, их туда не тянуло, — боялись преследований, репрессий, им дороже всего собственный живот. Сколько таких и сегодня мыкаются по чужбине! Мне Лопата нравился за серьезность, исполнительность, внешнее спокойствие, такие люди среди нас, учителей, встречаются не так уж часто.