— Вот мы и пришли!..
Я был обрадован и растроган. Непривычно было видеть Бошика в немецкой униформе. Лицо его, несколько похудевшее, было гладко выбрито, от него пахло приторным одеколоном. Но все же это был Бошик. Я держал его за руку, как девицу, и повторял:
— Пан Бошик, дорогой мой, наконец-то!..
— Друже, теперь нам не от кого скрывать свои настоящие имена, данные нам нашими отцами. Долой псевдонимы! Я не Бошик, я — Богдан Вапнярский.
Я видел, с каким почтением и страхом смотрели на него сельчане, имя это было многим известно.
Из клуба мы пошли к Дзяйло, там были накрыты столы. Всю ночь рекой лилась самогонка и провозглашались велеречивые тосты. Во многих хатах, как и у Дзяйло, до утра светились окна, вился из труб пахучий дымок, разнося по мартовским осклизлым улицам запахи жареного и пареного, — в селе стал на постой курень УПА, пан Вапнярский был куренным атаманом.
В ту же ночь среди веселья и песен, наполнивших улицы, раздались негромкие одиночные выстрелы и крики о помощи. Мы с паном Вапнярским вышли на улицу.
— Что там такое? — спросил он у одного из своих вояк, стоявшего на часах у хаты Дзяйло.
— Та то хлопцы пошли в гости к полякам. О, уже и хата горит, — хохотнул он. Было видно, что и часового не обошли чаркой. Признаться, я тогда плохо соображал, Вапнярский меня тут же увел в хату, и сразу же провозгласил тост, за который нельзя было не выпить.
— Други мои, — сказал он, — украинцы — это элита славян, мы — нордическая раса. Украинцы — помазанники божьи, родоначальники древнерусского государства, его культуры и быта, и мы заслуживаем того, чтобы стать хозяевами над всем славянским востоком. Я поднимаю эту чару за Украину от Кубани до Дона. За Украину — для украинцев!
Домой меня отвел Юрко. Галя впервые видела меня в таком состоянии, она раздевала меня, а я выкрикивал националистические лозунги, обещал ей, что вскоре мы придем к власти и вернем ей ее родовое имение. Потом меня стошнило… Не помню уже, как и когда я заснул. Утром проснулся с дикой головной болью и ощущением, что весь мир вокруг пропах запахом блевотины. Открыл глаза — и первое, что увидел — стоящую у порога Галю в платке и пальто; она только что вошла в дом, и стук двери разбудил меня. По ее щекам текли слезы, лицо кривилось от сдерживаемого плача. Увидев, что я открыл глаза, она села ко мне на кровать и сказала сквозь душившие ее слезы:
— Что же это будет, Улас? Что творится?
Я поначалу подумал, что ее слова вызваны моим вчерашним поведением, тем, что я опьянел, и ей обидно и больно за меня, но тут же и сообразил; вряд ли ее могло это так расстроить.