Тапочки.
Матерчатые тапочки в клетку, изрядно растоптанные, заношенные, не единожды чиненные. Некогда они, несомненно, были хороши, ныне же выглядели жалко. Над тапочками виднелись ноги в старых штанах из парусины… чуть выше — пуховый платок, повязанный вокруг бедер.
Пан Вильчевский спиною маялся уж не первый год, с той самой зимы, когда самолично волок на второй этаж купленную комоду. А что, грузчики-то запросили целых десять медней, невиданная наглость. Тогда-то комода, почти новенькая, почти целая — треснувшая ножка да потемневший лак не в счет, — казалась ему легкою…
Спина не согласилась.
Прихватило так, что медикуса звать пришлось. И платить… и потом еще в лавке аптекарской за снадобья… дикие у них цены. С той поры пан Вильчевский мебель самолично не двигал, а спину пользовал барсучьим аль медвежьим жиром, с бобровой струею мешанным. Снадобье выходило на редкость вонючим, но зато спину грело. А ежели поверху платок повязать из собачьей шерсти, то и вовсе ладно выходило.
Ночью пану Вильчевскому не спалось.
Стоило прикрыть глаза, как вставал перед внутренним взором злополучный окорок во всей красе. Виделась и шкурка подкопченная, тоненькая, каковая сама на языке таяла, и сальце белое, мясо темное, сахарная косточка… ее-то пан Вильчевский на щи определил, знатные получились бы…
В общем, к утру он так извелся, что действовать решил немедля.
Одевшись наспех — и платок снимать не стал, ибо спина от беспокойства внутреннего вновь разнылась, — он вышел в коридор. На цыпочках прошелся, останавливаясь у каждой двери, принюхиваясь, прислушиваясь, пытаясь понять, что за оною дверью…
Пан Зусек лаялся с супругой… он говорил что-то тонким визгливым голосом, а вот отвечали ли ему, пан Вильчевский так и не понял. Пахло из нумера женскими духами.
Панна Акулина тоже не спала, хотя ж в прежние-то времена оставалась в постелях до полудню, утверждая, что будто бы за долгие годы привыкла к этакой жизни.
У панны Гуровой возились шпицы, скулили, тявкали. И значится, пропустила она утрешнюю прогулку, чего за нею не случалось в последние лет пять, а то и десять.
За дверью нового постояльца, коего пан Вильчевский постановил для себя первым подозреваемым — все ж до него не случалось в пансионе столь наглых преступлений, — было тихо. И тишина эта сама по себе казалась преподозрительной. Помаявшись несколько мгновений — они показались пану Вильчевскому вечностью, — он решился.
Постучал.
Ежели вдруг, то извинится за беспокойствие, но… окорок, бедный окорок, чье место было не где-нибудь, а исключительно в кладовой пана Вильчевского, взывал о справедливости. Или о возмездии, сиречь компенсации.