Впрочем, причину столь явной немногословности дядюшки следовало искать не только в поездке. Он так и запомнился мне — сузившиеся в щелочки глаза, усталый, недоспавший, но мгновенно оживлявшийся, если дело заходило о способе, как покрасивее извлечь меня из круга Оберкирхов. Он изначально не одобрял моего романа с Людвигом, теперь же страшился, что я, не долго думая, сменю Людвига на его брата-близнеца Филиппа. То, что эти эльзасские Оберкирхи намеревались срочно обосноваться в Париже и сейчас лихорадочно расширяли круг знакомых среди представителей парижской элиты, воспринималось им примерно так же, как восстановление института цензуры парижскими интеллектуалами. К сожалению, в Париже существовал еще и месье Эрар, и мне предстояло воздать ему сторицей, то есть концертом, за его покровительство. Париж обойти было никак нельзя. Ведь фирма «Эрар» обеспечивала меня инструментами на всех концертах, кроме того, брала на себя и путевые расходы. Другими словами: предложи мне месье Эрар дать в Париже еще пару концертов, дядя Бальтазар не стал бы возражать.
— Боже мой! Уже темно и ничего не видно! — воскликнула я. — Где ты там? Прошу тебя, поднимись на сцену!
— Хорошо, если это так уж необходимо… Хоть мне и нелегко было нести свой крест, но я выдержал.
— Ждешь от меня сочувствия? Напрасно. Хочешь повелевать, приучи себя и к мукам. Поделом тебе.
— Очень хорошо. На три четверти гений, остальное от дьявола.
— Я-то подумала было, что кокетливая ведьма.
— Вот как раз от этой ипостаси я и стремлюсь тебя уберечь.
Шум отодвигаемого стула свидетельствовал о том, что мой дядюшка поднялся. До меня донеслось астматическое дыхание. Оно вполне сочеталось с его худобой и совершенно наголо обритой, как у буддийского монаха, головой. Лицом он походил на изнуренных от работы подручных палачей в дни революции: воспаленные глаза, посеревшая, дряблая кожа, благородно-орлиный нос подтекает, побледневшие впалые щеки, покрытые сеточкой красных сосудов, — так выглядят те, кто благополучно перенес рахит. Дядюшка Бальтазар признался мне: «Даже аббат бессилен против природы, дитя мое». В этом смысле он честен. Он был способен на располагающие улыбки, но в минуты гнева его губы становились похожими на тиски, в которые пыточных дел мастера зажимают пальцы молчаливых упрямцев. Внешне его можно было принять за защитника церкви, о которой он в глубине души был нелестного мнения. Его максима: порядочность превыше милости. Но меня дядя искренне любил и пожертвовал своим состоянием и энергией в угоду моим таланту и карьере. Он никогда не рассказывал о себе, его жизненный путь так и оставался для меня загадкой. Единственное, что мне известно, это то, что он был сводным братом баронессы Оберкирх и после смерти своих родителей обратил фамильное имение в деньги.