Полина Прекрасная (Муравьева) - страница 63

Теперь бы сказали, конечно, «депрессия». Но в те времена (до развала Союза!) никто толком этого не понимал, и думали так, как и я сейчас думаю: любовь, вот и все.


Но… наденешь с руки своей правой перчатку на левую руку, а может быть, с левой наденешь ее же на правую руку, пока ты об этом стихов не напишешь и их не прочтешь, и тебе не захлопают, не станет ни легче и ни веселее. Конечно, искусство – целитель страданья. Но наша Полина стихов не писала, никто ей не хлопал, никто не ваял ее крутобедрое, белое тело, не пела она в микрофон вечерами и не выплывала в составе ансамбля столь плавно, что даже подол сарафана почти не дрожал от бесшумных движений. Поэтому не было ей облегченья ни в чем и ни с кем. Просто не было. Точка.

В среду, в одиннадцать часов утра, прозвучала в исполнении Вадима Мулермана песня «Магаданские снегурочки», и сотни три человек, случайно уцелевших на магаданских приисках, хмельных, совсем старых и к жизни не годных, послали привычно на все те же буквы певца, впрочем, вовсе и не виноватого, который с большим вдохновеньем пропел такие слова по центральному радио:

А в заснеженные улочки
спешат с работы магаданские снегурочки,
домой торопятся девчоночки бегом,
ударяя в землю русским сапожком!

Та часть населения столицы, которую именуют «интеллигенцией», давно уже не обращающая внимания ни на русские сапоги, ни на нерусские, поскольку к одиннадцати часам утра из московских магазинов исчезало абсолютно все, сметенное, как ураганом, провинцией, доставленной ночью большими автобусами, – та именно часть населенья столицы, напрасно проведшая целое утро в пустых магазинах, вернулась обратно, в места для культурной работы.

И в нашем НИИ стало много народу. А там, где народ, там всегда происшествия.

В четверть двенадцатого дверь библиотеки отворилась, и с перекошенным лицом ворвалась в эту библиотеку начальница лаборатории Татьяна Федюлина:

– Дашевский обжегся! Пойдем! Ты поможешь!

Полина побежала за ней к лифту, чувствуя, как от страха у нее подкашиваются ноги, а руки становятся словно куски нетающего магаданского льда.

Костя Дашевский, совершенно бескровный, с закушенной нижней губой, сидел на топчане, а вокруг суетились лаборантки. Самое дикое во всей этой картине было то, что брюки с Кости Дашевского были сняты, и он сидел в синих семейных трусах. Лаборантки загораживали его от Полины, и в первую минуту она увидела только его чудесное родное лицо, хотя и успела заметить, что Костя сидит в одних синих трусах.

– Азотную пролил! Плеснул на колено! Успели схватить, а то кость бы прожег! Такси уже вызвали. Ты бы с ним съездила, ну, в Склиф или, может быть, в Первую Градскую. Съездишь?