Небось, и колдун наш этак не верещал… от точнехонько ныне леса обезлюдеют… или правильно буде казать обествареют? Людев-то в них завсегда немного было.
— Ишь ты… не понравилось зелье-то! — Лойко подпалил второй. — На от!
— Не спеши. — Илья остановил его. — Видишь, отступила… кружить будет…
И вправду кружила, то подбираясь ближе, то отползая. Огонь обжигал. Огонь мучил… и она бы ушла, только воля человека, связавшего тварь кровью, заставляла вновь и вновь подбираться к самой черте круга… и тогда в тварь летел пылающий горшок.
Раны он наносил болючие.
И боль ярила подгорного зверя.
Он хрипел. Выл. Расползался клочьями болотного марева, чтобы сплестись вновь… а вот Ильюшкиного огневика будто бы и не заметил.
— Любопытно… выходит, только истинное пламя, то есть живое… — Илья почесал кончик носа. — А снаряды надобно экономить.
Я помню, как глядела на солнце.
Круглое такое. Желтенькое… на яечню похожее. Бабка, когда блины затевае, то шкварки плавит, на огоньку невеликом, чтоб до прозрачности, до хруста. А как выплавит, то и лучок кидае, после же — яйца. И шкворчать те, расплываются белесыми островами, в серединке каждого — желток. Ежель с умом пожарить, то желток не застывае, и после до того смачно в него блина макать — сил нет…
Вот странно, стою посеред поля, под щитом укрытая, на солнце пялюся, а мыслю — о блинах… и яечне. Яечни я бы поела. Но где ж возьмешь-то ее?
Вот и смокчу сухую полоску мяса.
Гляжу на тварь, а она на нас пялится. Диво дивное, глаз немашечки, а все одно пялится… колышется, волчья утроба, чует, что не осталося почти огня. И, раздразненная ранами, не чает дождаться, когда погаснет последний огонек.
А к тому идет.
— Ну что, — Лойко подкинул последний горшочек, — скоро будет жарко…
Тварь проглотила огонь и заурчала, не сыто, но со злостью немалой, будто упреждая, что помирать мы будем долго и смертию лютой…
А то мы не ведали.
Я глядела, как гаснет пламя в туманное утробе, и думала… а пустые все мысли, глупые, девичьи.
Уж лучше о блинах…
Завихрило.
Поземка поползла, тронула щит, который зазвенел тоненько. Ветерком хлестануло, зимним будто бы, да рукотворным. А тварь поднялась… на кого она походила?
На медведя-шатуна огроменного, из сугробу вылепленного, со шкурою косматой, белизны неимоверное. И стоит этот зверь на лапах задних, покачивается.
Бросится вот-вот.
Обрушится со всею силушкой на щит мой, на пузырь, и не сдюжить тому… видела я и шею длинную, и голову махонькую, глаза и те слепились, тоже белые, каменные.
И опустившись на четыре лапы, тварь двинулась к нам.