Пушкин: «Когда Потемкину в потемках…» (Аринштейн) - страница 105

Думается, что Одоевскому были известны все четырнадцать стихов. Но вот почему он записал только двенадцать, опустив два заключительных? Вопрос немаловажный.

30-е строфы 6-й главы Пушкин, судя по его записи 10 августа 1826 г., создавал в конце июля – начале августа 1826 г. в Михайловском, то есть незадолго до того, как в Михайловское прибыл фельдъегерь с предписанием Пушкину отправиться в Псков и оттуда в Москву. Именно тогда, 24 июля Пушкин получил известие о казни декабристов («У<слышал> о с<мерти> Р<ылеева,> П<естеля,> М<уравьева-Апостола,> К<аховского,> Б<естужева-Рюмина> 24 <июля>»), что нашло свое немедленное отражение в 38-й строфе: «Иль быть повешен, как Рылеев». Такая молниеносная реакция на поразившее его событие вполне характерна для Пушкина, а известие о казни декабристов было для него не только ужасным событием, поразившим его в самое сердце, – оно касалось его и в сугубо личном плане. Об этом свидетельствуют сделанные в те же дни записи рядом с рисунком повешенных декабристов:

И я бы мог… И я бы мог, как шут…

Мысль о виселице долго преследовала Пушкина. Об этом свидетельствуют упоминания о казни через повешение и в серьезном, и в шутливом контексте в ряде его стихотворений:

Когда помилует нас Бог,
Когда не буду я повешен…

(III, 150)

Или:

Вы ж вздохнете ль обо мне,
Если буду я повешен?

(III, 56)

Впрочем, в июле-августе 1826 г. Пушкину было не до иронии, слишком трагично обстояли дела: «И я бы мог…».

Такого рода мысли о возможности трагического поворота в его собственной судьбе – поворота, которого он волею судеб счастливо избежал, – приходили ему в голову всякий раз, когда он вспоминал об участи повешенных декабристов и особенно его собрата по перу Кондратия Рылеева. По свидетельству Соболевского, Пушкин не раз рассказывал друзьям о своем предполагавшемся выезде из Михайловского в Петербург в декабре 1825 г.: «Я рассчитывал приехать в Петербург поздно вечером… попал бы к Рылееву прямо на совещание 13 декабря… попал бы с прочими на Сенатскую площадь и не сидел бы теперь с вами, мои милые!»[186].

Едва ли можно сомневаться, что и упоминание о казни Рылеева в 38-й строфе, сделанное по горячим следам, должно было иметь своим продолжением то же страшное для поэта ощущение, что и в упомянутых подписях: «И я бы мог…» или в разговорах, о которых свидетельствовал Соболевский. Именно это ощущение и стало, с моей точки зрения, содержанием двух заключительных стихов 38-й строфы. Во всяком случае, имеется немало примеров, как то или иное настроение поэта, отразившееся в его письмах или заметках, переходит в его поэзию.