Некоторое время спустя Порфирий откололся от банды и начал одиноко бродить в лесах, изредка по ночам наведываясь на свой хуторок, на свое померкшее счастье…
И вот в страданиях и неопределенных надеждах стоит он сейчас бандитом, оборотнем перед своим бывшим товарищем, ища на его лице хоть каплю сочувствия.
— Наконец избавился от своих железяк, — с клекотом, хрипом и болью выжимает он из себя. — Что теперь, Себастьян, должен делать со мной?
— Буду смотреть на портрет этого увальня, прислушиваться к карканью в его душе и думать, как она от святого хлеба, от земли и любви докатилась до бандитского ремесла, — гневно бросает председатель комбеда.
Порфирий вздрагивает:
— Не распекай хоть ты меня, Себастьян, не распекай.
— Пусть тебя черти на том свете распекают! А у меня есть другая работа.
Бандит безнадежно махнул рукой:
— Теперь будет кому распекать и на этом, и на том свете. На это не надо большого ума. Насмотрелся на тех, кто умеет распекать и упекать… А помнишь, Себастьян, как мы с тобой когда-то в церковноприходской на одной трехместной парте сидели? Ты с одного края, а я с другого.
— А теперь стоим как на двух краях земли… Видишь, когда школу вспомнил? Чего ты с этим словом не прибежал ко мне перед тем, как в банду поехал? Ты же не глупый человек.
— Почему? Потому что злоба не держится возле ума, — как-то на глазах осел Порфирий.
Дядя Себастьян пристально посмотрел на него, сдержал гнев и спокойнее спросил:
— Какая еще напасть крутит тобой?
— Неизвестность, только она, потому что не знаю, каким будет мой судный день… Ты, может, где-то тихонько подскажет, что именно завело меня в леса. Я озлобился, Себастьян, озлобился и вконец запутался.
— Почему же ты запутался? Пожалел хлеба, а души — нет?
— Даже немного не так, Себастьян… Вот тогда, когда у меня выгребали зерно и душу, одна мысль как пополам разрезала мой мозг: разве это жизнь, когда свой своего начинает поедать, когда свой на своего смотрит, как на врага? И это меня погнало в черный угол. Да разве только меня… Что теперь мне делать на этом свете?
— Пока садись за стол! — приказывает дядя Себастьян и, о чем-то раздумывая, смотрит в окно.
Порфирий садится за стол с другого конца, подальше от бандитского и императорского оружия, а дядя Себастьян кладет перед ним плотный, как жесть, лист бумаги, чернильницу, ручку.
— Пиши!
— Что именно? — берет ручку в грязные с большими когтями пальцы.
— Пиши, что ты, сякой не такой, навеки порываешь с бандитизмом, со всей контрреволюцией, с беспутством, признаешь законы Советской власти и не будешь, как элемент, принимать участия в политике. Понятно?