Витя расслабился, и расслабленность повлекла его на хитрую дорогу откровения и сладкой, густой икоты.
Вкус больших пугливых звёзд почувствовал я и вкус выпитого им.
Витя подтвердил мою принадлежность и подверженность определённому порядку вещей в мире, он установил моё место, закрепил его за мной и дал согласие на моё существование в предрешённом замкнутом круге. Он был добр, пьян и наивно жесток. И он мне нравился, а я нравился ему.
Витя был добр и щедр. Ошалелая щедрость его шумела у меня в ушах, дышала в лицо, настоенная на коньяке и водке, с запахом осетрины, она накладывала меня на каждую вещь, растворяла меня в дыхании и словах, и смехе, в несвежей горьковатой сумятице второго дня творения.
И был вечер, и было утро. День второй.
Буйная его щедрость смущала и трогала, она поселилась во мне, она разрасталась, и это было похоже на признание, и причина ежевечерней грубой грусти была неведома, и тайна моего существования оставалась скрытой, и моего унижения. А Витины зубы, острые, сладострастные, приближались к моему лицу, смыкались надо мной, и в пасти его свершалось будничное жертвоприношение чревоугодию.
Происходящее не требовало завершения, венца, мученичества, нас несло в неведомое, и не было лоцмана, и у мёртвого лоцмейстера с расстроенньм желудком и бельмом на глазу уже не было времени и сил, чтобы объехать все буи, все знаки, все маяки, и они оставались незрячими. Не взывая о помощи и не нуждаясь в ней.
Водка убывала. Несколько бутылок стояло на столе, изумляя своей пустотой, её невероятностью и невозможностью. Витю лихорадила нежность и глушило сомнение. От страха близкой потери его живот буйствовал и издавал подозрительные, вводящие в краску звуки. Его глаза лепились к оставшейся водке, ласкали и жались к ней.
Но во всём уже чувствовалось увядание и скорый, неизбежный конец. Пир умирал, умирало чревоугодие, и последнее жертвоприношение плоти было негромким и выглядело виновато.
Мы сидели рядом, на углу стола, на углу, приходившемся к двери, и сквозь её полуоткрытость на нас дул ветер прощания и ухода. И сквозняк уже уносил нас, уже вывел из дома и потащил вдоль палисадников, начальных школ и немытых по-зимнему окон.
И тут Витя, умиротворённый собственной безопасностью и превосходством, увлёкся и увлек меня, и слова его висели в воздухе, как запах, и дым, и сумерки, и ветер.
Витя увлёкся, и его слова, и его рассказ тащили меня, и жилище его представало моему воображению, печное, растопленное до красноты и почесухи, и вода в колодце была задушена льдом, и брага в бочках сипло голосила, а гниющие яблоки плакали и мочились.