— Я… это зависит от… — сказал он. — Место ведь прекрасное.
Наступила тишина. Прошло время, Тартальоне стал дышать громче и ритмичнее, и Питер сообразил, что он говорит: «Угу, угу, угу!» — снова и снова. Потом голосом, клокочущим от презрения, добавил:
— Прекрасное, как же!
Питер слишком устал, чтобы спорить. Он знал, что на планете нет джунглей, гор, водопадов, нет изысканно подстриженных садов, нет зданий, от которых захватывает дух, нет готических соборов, средневековых замков, гусиных выводков, жирафов, снежных барсов, кого там еще, он даже не мог вспомнить названия всех этих туристических достопримечательностей, которые жаждут увидеть люди, всех этих притягательнейших уголков земной жизни и его жизни, которую, по правде, он никогда не вел. Величие Праги для него значило не больше, чем туманное воспоминание об открытке с ее видом, фламинго — всего лишь изображение на пленке, он нигде не бывал, ничего не видел. Оазис оказался первым местом, к которому он привязался. Первое место, которое он полюбил.
— Да, прекрасное, — вздохнул он.
— Вы не в своем уме, padre! — воскликнул Тартальоне. — Трооонулись. Белены обкушались. Прекрасно, как могила, прекрасно, как черви могильные. Воздух полон голосов, вы обратили внимание? Черви в ваших ушах, они вжираются в вас, притворяясь кислородом и влагой, но они больше чем кислород и влага, больше. Вырубите двигатель машины, вырубите голоса в ваших разговорах, вырубите чертова Бинга Кросби, и что вы услышите вместо тишины? Голоса, приятель. Они никогда не оставляют в покое, они жидкие, жидкий язык, и он шу-шу-шу вам в ушные канальцы, в горло, в задницу. Эй! Вы что, засыпаете? Не вздумайте умереть, amigo, ночь длинная, и мне нужна компания.
Едкий запах одиночества Тартальоне слегка рассеял туман в голове Питера. Он подумал, что давно следовало задать вопрос — вопрос, который Би задала бы в первую очередь:
— Курцберг тоже здесь?
— Что? — Лингвист, летевший со своими гневными тирадами на всех парах, от неожиданного вопроса сошел с рельсов.
— Курцберг. Он тоже здесь живет? С вами.
Минута прошла в полном молчании.
— Мы поссорились, — наконец отозвался лингвист. — Ну, скажем, у нас имелись философские расхождения.
Питер уже не мог говорить, но издал звук непонимания.
— Речь шла о สีฐฉั, — объяснил Тартальоне. — Об этих пресмыкающихся, скучных кастратах и жополизах, об этих пастельных паразитах. О чавкающих пробирках, булькающих глотках. Он, видите ли, «любил их».
Прошло еще время. Воздух нежно шептал, проводя рекогносцировку границ и одиночества в комнате, пробуя на прочность потолок, тычась в углы, подметая пол, измеряя тела, вороша волосы, облизывая кожу. Два человека дышали: один из них с усилием, другой — едва. Видимо, лингвист высказал все, что намеревался, и теперь блуждал в собственном стоическом отчаянии.