Доллары за убийство Долли [Сборник] (Сименон, Левель) - страница 258

С криком ужаса Кош проснулся… на одну минуту его охватило радостное чувство пробуждения после кошмара, но тотчас же к нему вернулась действительность, еще более ужасная, чем сон.

Гильотина!.. Блестящий нож, корзина, куда скатываются головы… он все это увидит, переживет! Он закусил подушку, чтобы не завыть от ужаса… Прощайте, спокойные ночи! Мирные дни! Между ним и всем тем, что он когда-то любил, желал, на что надеялся, теперь стоит это отвратительное чудовище (он даже не решался подумать о слове «гильотина»), заслоняя от него самую жизнь…

На другой день к нему пришел адвокат, чтобы дать подписать кассационную жалобу и просьбу о помиловании. Он только пробормотал: «К чему?», но все же подписал. Положив перо, он устремил на защитника свои расширенные от ужаса и лихорадки глаза и сказал:

— Послушайте… Вы должны узнать правду… я должен вам сказать…

И, задыхаясь, прерывая свой рассказ беспорядочными жестами, бессвязными словами, он сообщил адвокату о том, как провел ночь на 13-е: рассказал про обед у Лёду, его уход от него, встречу с бродягами, посещение дома, где было совершено убийство, и внезапную мысль, пришедшую ему на ум, — сбить с толку полицию и симулировать убийство, навлечь на себя подозрения…

Он замолчал. Адвокат взял его руку в свои и тихо сказал:

— Нет, право, не стоит… Президент вас помилует… И там… впоследствии… вы заново начнете вашу жизнь…

— Так, значит, — закричал несчастный, — вы думаете, что я лгу? Но я не лгу, слышите… я не лгу… Уходите! Уходите отсюда…

И вне себя от бессилия он бросился на него, ревя:

— Да уходите же! Ведь вы сводите меня с ума!..

Когда он остался один, им овладело безумное отчаяние.

Так, значит, даже тот, кто взял на себя его защиту, не мог поверить в его невиновность! В то же время страх перед смертью все усиливался в нем, и он отчаянно цеплялся за жизнь, рвал на себе волосы, царапал лицо, рыдая:

— Я не хочу умирать! Я ничего не сделал!

Он стал кротким, боязливым, как будто всех молил о пощаде, как будто самый незначительный из надзирателей мог спасти его от эшафота. Когда его перевели в Ла Рокетт, состояние его еще ухудшилось. До тех пор он еще мог порой, на несколько секунд, забыться, но тут, в этих стенах, видевших только приговоренных к смерти, мысль о гильотине уже не покидала его и еще яснее рисовались в его уме страшные картины: все великие преступники прошли через эту тюрьму, спали на этой постели и, опершись на этот стол, содрогались от ужаса при мысли о приближающейся каре. Уже он не был подобен другим людям: он принадлежал к отдельному классу, стоящему вне закона и почти вне жизни. Его остригли под машинку, обрили усы, и, проводя рукой по лицу, он сам себя не узнавал. Он забывал почти все слова и помнил только те, которые имели отношение к его близкой смерти, и, забившись в угол камеры, положив голову на руки, он рисовал себе все ужасы, все картины казней, подобных той, которая ожидала его.