Род-Айленд блюз (Уэлдон) - страница 161
Клуб был закрыт, здание выставлено на продажу, но старик сторож помнил человека, который вполне мог быть ее отцом. Он играл на гитаре и пел народные песни; это было тогда, когда на город падали “фау-2” перед самым концом войны. Тогда пили виски и пиво, но не вино. Клуб посещали художники и писатели, играли в шахматы. Из соседних заведений прибегали певички-шансонетки, составляли им компанию. Нет, девушку по имени Фелисити он не помнит, наверно запомнил бы, если бы знал такую. Их все больше звали Вера, или Анна, или, к примеру, Кудряшка Сент-Джордж. Но что он вроде бы помнил, это что того парня с гитарой зарезали насмерть в драке у входа в кабак, это было в ночь победы союзных войск в Европе, 8 мая 1945 года. Вот и все, что мне известно о моем деде с материнской стороны.
О, поет Панджандрум мудрый. Английские народные песни добрались в Америку в восемнадцатом веке. И угнездились в Аппалачских горах, где и сохранились в более чистом виде, чем на родине; у нас они большей частью просто вымерли. За исключением нескольких, например “Соловей в кустах заливается”, которым нас учили в школе, и все их терпеть не могли, кроме меня.
Да уж, конечно, и мы все знаем, что за этим последует. Прекрати петь, Панджандрум мудрый, ведь мы, дети, не могли знать о том, как дальше сложатся песни нашей жизни.
Панджандрум мудрый утихомирился и сообщает, что моя бабка Фелисити прилетела в Лондон спасать дочь, но Эйнджел домой возвращаться отказалась: она решила поступить в Кембервилльскую школу искусств. И вполне сумеет прожить сама.
“Ну что ж, — сказала Фелисити, — помнится, я когда-то хотела идти в балет”. И она позволила Эйнджел остаться одной в чужом городе, без родных и знакомых. Как люди строят отношения со своими детьми, зависит, я думаю, от их собственного жизненного опыта. А может быть, Фелисити не хотела, чтобы Эйнджел стала свидетельницей извращенных забав Бакли: тогда мир еще мог быть скандализован, а Бакли чем дальше, тем держался все откровеннее. Как бы то ни было, Фелисити сняла для Эйнджел небольшую квартирку в Сохо и как можно скорее улетела обратно в Атланту.
О, Панджандрум мудрый нисколько не удивился, когда оказалось, что в Школе искусств Эйнджел не появлялась и домой не звонила, а квартирка ее вскоре наполнилась алкоголиками и наркоманами, которых она к себе наприглашала. Психически больные люди часто ищут общества угнетенных и неимущих, они испытывают к ним симпатию, родственные чувства. Но угнетенные — не всегда хорошие люди, вскоре Эйнджел выжили из собственного жилища, и она ночевала на полу у студента-художника, которому предстояло стать моим отцом. Одного года от роду я спала в кроватке, которая стояла в кухне на крышке ванны — так тогда жили: если вы хотели иметь в квартире ванну, а единственным помещением с водопроводом была кухня, там устанавливали ванну и закрывали деревянной крышкой, которая одновременно служила полкой; и все в порядке. Когда мне было четыре года, в галерее Мальборо на Корк-стрит у моего отца Руфуса состоялась выставка. Он выставил пятьдесят работ, двадцать пять из них купили. Когда надо было снимать и увозить остальные, Эйнджел свалила их у стены на улице, облила денатуратом и подожгла. Публика имела возможность приобрести эти гениальные произведения, но не пожелала воспользоваться ею; а другого такого случая не будет! Люди — свиньи, у них нет вкуса. Руфус плакал. Полиция не возбудила дело, но настояла на освидетельствовании психиатром. Эйнджел становилась все более буйной. Шмякнула в комнате об стену кота, потому что его желтые глаза выдавали в нем дьявола. Но мне она никогда не причиняла вреда, за исключением одного раза, когда она пыталась меня задушить, потому что подумала, что это не я, а кто-то другой. Подрастая, я становилась ее сообщницей в наведении порядка в мире. Иногда мы выбрасывали вещи; иногда ходили в кино, и она там сидела тихая и добрая. Я эти походы любила. Иногда я посещала школу, а бывало, что и нет. Фелисити летала туда-сюда, хорошо, что у Бакли уже была своя авиакомпания. Всякий раз при матери у Эйнджел наступало ухудшение. Она отказывалась брать деньги. Если кто ей подсовывал, она их сжигала. Деньги она не одобряла. Руфус приходил и уходил, он пробовал остаться, но бывал выдворяем, часто под угрозой ножа. Когда заглядывали социальные работники, мама была сама любезность, и всегда у нее находились причины и оправдания ее плохого поведения. Иногда они не действовали, и ее увозили; у меня осталось в памяти, как она от меня уходит по длинному гулкому коридору за руку с санитаркой, а у той на поясе побрякивает связка ключей, и двери захлопываются с оглушительным лязгом. Когда мама в конце концов оборвала свою жизнь, она это сделала, я думаю, чтобы спасти от себя меня, десятилетнюю; она тогда была в хорошем состоянии, ремиссия — так это называется, но ни Руфуса, ни Фелисити при этом не было, перерезать веревку досталось мне.