— Жить с обозленным отцом, должно быть, нелегко.
— Не на меня он злился, а на белый свет. Отказывался продавать свои картины. Считал, что нет никого, кто бы их мог оценить. Мать погибла, когда мне было четыре года, и с нею мой брат-близнец. В школу я ходил редко. Понятно, почему мне нравится “Фоксвуд”?
— Шум, огни, публика, — ответила она. — Это лучше, чем тишина, лес, круговорот времен года для таких сирот, как мы. Не говоря про деньги.
— Теперь ты знаешь обо мне все.
С него этого, по-видимому, было довольно.
— Совсем даже нет, — возразила Фелисити. — Я, кажется, знаю почему, но что и как, понятия не имею. Ты скрытный.
— У тебя тоже есть свои секреты.
— Мои — обыкновенные, которые в молодости имеют значение, а теперь уже не важно. Секс, бесстыдство, замужество ради денег, сумасшедшая дочь… Здесь и сейчас это уже к делу не относится.
Здесь и сейчас в странном зеленоватом свете, льющемся из широких окон, единственной осязаемой, постоянной реальностью остались только скульптуры и картины. В сравнении с ними Уильям и Фелисити — всего лишь мгновенные, мимолетные тени. Но этот дом ее принял, сумасшедший старик отнесся к ней вполне доброжелательно. Будь он сейчас жив, он бы, возможно, даже согласился продать ей какую-нибудь из картин. А по большей части в таких домах чувствуешь себя нежеланной гостьей, втирушей: нечего тебе здесь делать, убирайся.
— Я это все понял, — сказал Уильям.
— Отвези меня теперь в “Фоксвуд”, — попросила она. — Бога ради, скорее к игральным автоматам. Не могу больше терпеть прошлое. Только не забудь, что у меня не так-то много времени в запасе.
Но перед тем как уехать, они легли на кровать в комнате, где родился Уильям. Кровать была на железных пружинах, пружины за долгие годы ослабли, матрас в середине продавился, с потолка свисала паутина, а стеганое ватное одеяло было мягким и пыльным. Но им обоим было хорошо в этой кровати и в этом доме и хорошо друг с другом. Он позаботился о том, чтобы она осталась довольна, а она была рада его похвалить. Здесь, в лесах, никто не мог быть им судьею. А женщину секс, если только она не чувствует насилия, ведет к другой крайности: полному доверию.
В мире слишком много людей. Особенно это чувствуешь днем в центре Манхэттена — улицы забиты автомобильными пробками, клаксоны желтых такси надрывно, жалостно воют, высокие здания угрожающе нависают с обеих сторон, словно родители над колыбелью нежеланного младенца. В лондонском Сохо субботними вечерами тоже не лучше — везде толпы “голубых”, и ты ощущаешь себя здесь лишней, неуместной, неповоротливой и стыдишься своего бюста. Именно эти люди в толпе вполне уверены, что в мире и так слишком много народу, зачем же еще размножаться? К чему создавать новые поколения, если, на их взгляд, человечество уже достигло вершин познания? Зачем беспокоиться о завтрашнем дне, если современная политкорректность есть высшее достижение нравственных поисков?