И у каждого в сердце поселялась жгучая тревога: дойдет ли она до верху, не обрушится ли их шахта, сотрясенная грозным падением бадьи…
Киргизы угрюмо молчали, а из русских кто-нибудь тихо, с расстановкой вспоминал:
— Этто, как-то… годов семнадцать назад… В Верном укрепленье землетрясение было… дак, сказывают… человек семнадцать на Воскресенском руднике похоронило… будто бы, которых не задавило, дак с голоду они…
В душе каждого поселялся страх, и умолкали все, напряженно и каждую минуту ожидая грозной развязки…
— На Олекме… тятенька-покойничек сказывал, — говорит молодой еще, но уже состарившийся под тяжестью труда, рабочий, — Дак, будто што вода в одном месте прорвалась… Подземная речка, што ли, оказалась. Дак тоже не успели, говорят, выйти-то…
Сверху доносится знакомый гул: это высыпали руду, и скора легкая порожняя бадья начинает спускаться обратно… И все облегченно вздыхают до следующего подъема…
Бадья пришла с поклажей. В ней на вязанке сена с черствой ковригой в руках сидел конюх Ахметбайка.
Маленький и безусый, с черным сухим лицом, он походил на подростка, хотя ему было уже тридцать лет.
Он добродушно улыбался товарищам, скаля крепкие белые зубы, и говорил скороговоркой:
— Драстий, рабати… Каков поживаешь?.. Мала-мала джерай?
Некоторые улыбались его ломаной речи и говорили, стараясь быть веселыми:
— Живем шаляй-валяй… День иноходим, да два дня не ходим… Што, Сивке своему гостинцы принес?..
— Как жя!.. Надо, табарищ!.. — отвечал Ахметбай, выгружая из бадьи сено и прикрытое им ведро воды. Затем зажег фонарь и, ковыляя хромой ногой, исчез под низкими сводами темной шахты.
Он шел долго, лавируя по кривым коридорам, и, наконец, где-то в северном дальнем углу штольни ласково произнес:
— Тпрсе, тпрсе!.. Ох, ты моя карошя!..
Ему ответило сдержанное, радостное ржание одиноко стоящей в небольшой нише белой лошади. Она повернулась к нему мордой и, не видя огня, тянулась навстречу, щупая воздух перед собой трясущимися губами.
Ахметбай положил сено, шелест которого лошадь еще раз приветствовала ржаньем, и затем, осветив круп Сивки, погладил по его когда-то белой, а теперь выпачканной и лохматой шерсти и потрепал по оголенной, обопрелой спине…
И заговорил с ним на родном своем языке:
— Слепой мой, милый мой, бедный мой! — и подставил к морде принесенное ведро с водой.
Сивка, нащупав воду, жадно стал пить, чуть не опрокинув ведро, и видно было, как бежали под шеей крупные глотки и булькали в пустом животе.
А Ахметбай все ласкал его:
— Бедный мой!.. Скучно тебе одному без Сарсеке… Темно тебе… Слепой мой!..