Я умолчу о таких подробностях, как оттирание ткани и таскание ведер с водой. По ходу дела я пожаловался на свой нос двум-трем прошедшим мимо соседям, выслушал несколько сочувственных слов, а потом решил пойти в полицейский участок пешком. Иначе Ридженси мог поддаться соблазну изъять машину.
В пору моей трехлетней отсидки бывало так, что я просыпался посреди ночи, абсолютно не понимая, где нахожусь. В этом не было бы ничего удивительного, если бы не одно обстоятельство: конечно, я твердо знал, где нахожусь – вплоть до номера своего отделения и камеры, – но не мог заставить себя принять это. Данное не признавалось за данное. Я лежал в постели и размышлял, например, как приглашу девушку на ленч или найму для прогулки по морю парусную шлюпку. И бессмысленно было говорить себе, что я не дома, а в камере флоридской тюрьмы, под надежной охраной. Это представлялось мне частью сна, то есть как бы не затрагивало меня непосредственно. Я мог начать приводить в жизнь свои планы, когда сон о том, что я нахожусь в тюрьме, кончится. «Старик, – говорил себе я, – стряхни эту паутину». Иногда процесс возврата к реальности занимал у меня все утро. Только к полудню я понимал, что пригласить девушку на ленч не удастся.
Нечто подобное творилось со мной и теперь. Я имел непонятно откуда взявшуюся наколку, хорошего пса, который меня боялся, машину, только что отмытую от крови, пропавшую жену, которую вчера то ли видел, то ли не видел, и устойчивое, приятно будоражащее кровь возбуждение, вызванное блондинкой средних лет, агентом по продаже недвижимости из Калифорнии, но по дороге в центр города мои мысли занимало лишь одно: у Элвина Лютера Ридженси должна быть достаточно серьезная причина, чтобы потревожить писателя посреди рабочего дня.
Причем тот факт, что почти за целый месяц мной не было написано ни строчки, я как-то и не думал брать в расчет. Подобно тем тюремным утрам, не дающим мне начать день, я был похож на вывернутый пустой карман и так же лишен себя, как актер, который перед вхождением в роль оставляет позади свою жену, своих детей, свои долги, свои ошибки и даже свое эго.
И правда, я наблюдал, как в кабинет Ридженси в полуподвале городской ратуши входит новая личность, ибо я переступил его порог словно репортер – то есть стараясь создать впечатление, что одежда шефа полиции, выражение его лица, его речи и обстановка комнаты для меня равнозначны, так же равнозначны, как фразы примерно одинаковой длины, которые затем сложатся в краткий тематический очерк из восьми равных абзацев. Итак, я вошел, полностью сконцентрировавшись на этой роли, и потому, как хороший журналист, заметил, что он не привык к своему новому кабинету. Еще не привык. Пускай все его фотографии, аттестаты в рамочках, профессиональные свидетельства, пресс-папье и любимые безделушки уже лежали на виду или висели на стенах, пускай он сидел на стуле прямо, как и полагается бывшему военному (короткий ежик выдавал в нем ветерана «зеленых беретов»), а по обеим сторонам стола, как стражи у ворот древнего замка, стояли два картотечных шкафчика – все равно я видел, что он здесь не в своей тарелке. Впрочем, какой кабинет чувствовал бы себя тарелкой, подходящей ему? Его лицо можно было бы изваять из камня с помощью отбойного молотка: оно состояло сплошь из сколов, карнизов и уступов. В городе ему дали множество кличек – Морда Ящиком, Стрелковая Мишень, Ястребиный Глаз, – а старые рыбаки-португальцы прозвали его Шустрилой. Местное население явно было от него не в восторге. Он исполнял обязанности шефа полиции уже полгода, но в кабинете еще витал дух его предшественника. Последний шеф, прослуживший тут десять лет, был португальцем из здешних; он изучал по ночам право и ушел наверх, в Генеральную прокуратуру штата Массачусетс. Теперь этого последнего шефа – хотя жители Провинстауна вообще-то не склонны к сентиментальности – поминали добрым словом.