В тридцать седьмом году исправно ходившая, правда, не в кармане, а за божницей, луковица была потихонечку, ночью, снесена огородами к речке Куме и — брошена туда.
С отчаянным размахом, как будто удочку забрасывал.
В последний раз блеснул в полнолунье — словно сеголеток, играючи, взвился, выхлестнул — тяжеленький, в готическом заласканном орнаменте, комок первосортного серебра и, хлюпнув, канул.
От греха подальше.
Лев Давидович пережил часы ровно на два года.
В Россию же в свое время, еще при Временном правительстве, еще в самом начале «революционных» событий, он возвращался с американским паспортом — и предусмотрительно не расставался с ним.
* * *
Я уже упоминал где-то, что моя мать хорошо пела. Правда, случалось это очень редко — она была невероятно застенчива. Я не помню ее поющей на свадьбах или на других больших гулянках: всегда держалась в тени, за плотными родственными спинами, за чужими разухабистыми голосами. Даже Василию Степановичу Колодяжному, бронебойщику и сапожнику, голосистому, как все щирые украинцы и тем более сапожники, никогда не подтягивала. Хотя слушать его очень любила — благо пел он только трезвым и исключительно за работой. Ловко орудовал сапожным крючком или молотком и заливался на весь дом и двор. И она, довольная уже тем, что трезвый, притихшая, сновала бесшумно по своим делам, задерживаясь у притолоки: послушать. Слышал я ее только на вечеринках, точнее бабьих посиделках, которые изредка устраивались у нас самих, когда Василий Степанович в очередной раз отправлялся на лесоповал. Под седьмое ноября или под Рождество мать собирала трех-четырех своих товарок, вдов или просто матерей-одиночек, ставила угощенье, что-то там выпивали они — причем мать, совершенно непривычная к выпивке, прямо-таки задыхалась от первой же рюмки под дружный хохот ее более бывалых наперсниц. И вот на этих-то вдовьих посиделках она и распевалась. Природой устроено, что самые удивительные голоса имеют наиболее неприметные птахи. Жар-птицею мать не была никогда, разве что в самой ранней юности. По невесть как дошедшим до меня отголоскам я знаю, что лет в шестнадцать у нее была несчастная любовь — ей не дали выйти, за кого хотелось. Видимо, не в бабу Маню, не в тетку свою пошла характером, не сумела настоять, а скорее мать ее, «Александра-гордая», не дала повториться у себя под боком истории своей сестры. Что помешало молодым воссоединиться, когда не стало ни матери Александры, ни даже Владимира Лонгиновича? — кто его знает. Может, поспешный брак материнского суженого с другой. А может, ссылка, потеря богатства, приданого? — любой раскрасавице стоит только стать бесприданницей, как вчера еще преследовавшие ее безумцы тут же и вполне здраво прозревают: родинка вроде бы не на том месте сидит, еще кой-какие несовершенства нарисовались — и где только мои глаза вчера были? Ясно где: уж если сама божественная Марина Цветаева в минуту запредельной, не то что непоэтической, но даже и неженской, нечеловеческой своей бездомности и бедности воскликнула: «Люблю богатых!», то какой же спрос может быть с простого деревенского парня?