Хазарские сны (Пряхин) - страница 82

Лицо ясное-ясное, как у месяца молодого — именно месяца, а не луны. Наверное, от ясных полдневных глаз.

Иконы — ежели бы они, эти самые женщины, были бы известной национальности.

Но бабка — нет, не известной. Невероятно русской. Русой. Моршанской. Лесной и лесостепной. Лесковской, Мельниково-Печерской. Антоновской (и от антоновки тоже)… Елена ясная…

Может, и писали б — да в ясном омуте, как известно, как раз и водятся.

И плодятся — это ж слова-синонимы. И вылупляются.

Прабабка родилась в тысяча восемьсот семьдесят четвертом — семьдесят пятом: как раз в пору появления первых быстроходных четвероногих губителей человечества и нравственности.

Вообще-то прогресс в Николу всегда приходил либо во сне, либо в качестве сна. Я вот до сих пор не понял, видел ли я наяву картину, которую хочу сейчас «вспомнить», или она мне приснилась. Причем, чем старше становлюсь, тем призрачнее грань между сном и не-сном. Сложнее определиться. Это как горизонт в море или в степи. Лишь марево течет и дрожит там, где глазное яблоко неба соприкасается, вроде бы, с кожей земли или воды. Тень дрожащих девичьих ресниц. Наверное, чем глубже старость, тем пунктирнее, призрачнее и другая черта: между бытием и небытием. Тем более что, например, философ Мераб Мамардашвили вообще считает: с бытием человек соприкасается минутами, мгновеньями (боюсь, не лучшими), он не плавает в нем, не погружен в него — большую часть времени проводит вне бытия: в самом себе, умственном и, стало быть, призрачном. Мушка сбита, секстант со временем грешит. Действительно все сложнее определиться, где же ты, грешный: здесь или уже там? На этом или уже на том? Над водой или уже в пучине?

Вот вчера по телефону сообщили, что умерла тетка Мария. Материна двоюродная сестра. Жена того самого деревенского Карла Маркса, первого моего читателя, как и самого прилежного книгочея сельской библиотеки, Георгия Пантелеевича. Того самого, кто дал мне первое редакционное задание и первую же творческую командировку — в одиночество, в соседнюю, чистую горницу: «напиши про нас…»

Вот и ее снесли на бугор, опустили в крутую, спекшуюся нашу глину: в засуху могилы у нас не копают, не роют лопатой, а рубят, как штольни, топором. Когда хоронили мы дядьку моего Сергея Владимировича — тоже того самого — то, выполняя его же просьбу быть погребенным поближе к старшей сестре, то есть к моей матери, чуток переборщили: обнажили бок материнского гроба. Дерево было как живое, даже не почернело за тридцать лет. Так, наверное, и мамкины легкие, птичьи, святые косточки. Притулили мы дядькин гроб к этому живому боку, и он там, внутри своей домовины, наверное, отрадно и тихо, как после долгой-долгой дороги, вздохнул: прибыл, пристал к родному берегу. Если в обыкновенной земле, подсчитали ученые, процессы гниения замедляются в восемь раз, то в нашей, николо-александровской, стрепетовской, они, наверное, вообще останавливаются. Где же еще и лежать, как не в ней: дядька вон тоже за сотни верст сюда попросился, перебрался — не к родной жене, что лежит далеко-далеко отсюда, а к родной сестре.