Писательница (Буданцев) - страница 28

Павлушину тоже мерещилось: ласковая жена, послушные, отмытые, душистые нежным запахом бархатной кожицы дети, его дети — Коля, Настя, Петя, и какой-то незаходящий праздничный день встречи, который начнется и никогда не кончится.

И когда уже в вагоне, а не на паровозе, командиром батальона, а не машинистом, в темное, сырое зимнее утро подъезжал он с эшелоном к знакомому вокзалу, читая, каковы прошли здесь деньки боев, по ранам вокзального фасада, — радость, лихорадка ожидания, ужас, не произошло ли с семьей несчастья, сложились в такую полноту ощущений, которую едва можно терпеть. Но эта полнота суровой яви уже ни одной извилиной не напоминала розовых предвидений грез.

Павлушин шел по знакомой улице, и, как полтора года назад возле семафора, который все оказывался впереди, шел и досадовал, как мало пространства отмеривает каждый шаг, а предместье — дома, заборы, похожая на просфору церковь — лежало перед ним непреодолимо огромное для его коротких ног, незнакомо сумрачное. Кругом высились сугробы, едва лишь тронутые санями, словно на улице захолустной деревни. Никогда, кажется, не случалось раньше в их аккуратном, чистеньком городке таких снежных зим. Белые, под красной черепицей домики с выложенными по кровле фамилиями владельцев были будто подернуты копотью. Даже от снега тянуло чем-то отвратительно сладковатым, — у одной подворотни Павлушин увидал труп собаки, лежавший здесь, видимо, давно, и по этому трупу было видно, как далеко зашло запустение города.

— Похозяйничали белогвардейцы, — бормотал Павлушин.

Город падал постепенно. Жители привыкли и к дрожавшему, меркнувшему электричеству, и к сору на тротуарах, и к выбитым камням мостовой. А затем под тележками и санками получавших пайки, торговавших, переезжавших с квартиры на квартиру жителей тротуары и мостовая слились в общий желоб, по которому текла общая нужда. Город заметало снегом, голодные животные падали на улицах, и никто их не убирал.

Павлушин шел по совсем пустынным улицам, где раньше хозяйки в эти часы выходили с кошелками на базар, рабочие спешили в мастерские. Ни один гудок не прозвучал густым, как из кратера исходящим, воем, сложным и многоголосым, похожим на мягко взятый и слишком затянутый финальный аккорд симфонического оркестра, гудок, возникающий как музыкальный каприз каждого утра и лишь в силу своей настойчивой продолжительности превращающийся в призыв к труду. Все вымерло, и только вороны сидели на коньках крыш со скучающим и сытым видом. Дома побогаче подались больше, чем хижины. В их еще недавно широкие, светлые окна пробились коленчатые суставы черных железных труб.