Добраться по январскому льду до набережной Фонтанки не составило особого труда — холода насквозь промокший и легко одетый Думанский просто не чувствовал. Ощущение свободы и спасения заслонило для него все остальное. Шатаясь как пьяный из стороны в сторону, он сначала побрел по набережной, наслаждаясь свежим воздухом, а главное — обновленным, даже несколько забытым ощущением собственного, родного тела.
Наконец он несколько «протрезвел» и понял, что необходимо взять хоть какого-нибудь извозчика. На удивление скоро рядом с ним остановился добродушный «ванька». Видимо, даже в таком плачевном состоянии в странном одиноком пешеходе можно было угадать природного господина.
— Куда везти, барин? — как ни в чем не бывало осведомился извозчик, привыкший к разным господским причудам. Викентий Алексеевич, ни слова не говоря и лишь широко улыбаясь, указал рукой в направлении Литейной части, а после, собравшись с силами, забрался в возок. Сани тронулись, и, возможно, быстрый ход и свежий невский ветер стали еще одной причиной того, что ощущение скорого, а в сущности, уже обретенного, счастья — быть самим собой! — не прекращалось, даже усилилось. В то же время он вполне мог трезво рассуждать: совсем не обязательно извозчику знать, где «обретается» такой необычный клиент, и вообще, лишние свидетели не нужны нам ни в безутешном горе, ни в минуты счастья и просветления. За три квартала до родительского дома на Кирочной адвокат Викентий Алексеевич Думанский пожелал сойти:
— Останови здесь, любезный!
Возница с некоторой укоризной покачал головой:
— Замерзнете, барин. Нельзя ж этак-то… Оно, конечно, загул — я понимаю, душа просит, однако…
Промокший до нитки барин протянул ему не менее вымокшее германское портмоне и, равнодушно махнув рукой, ни слова не говоря, с пасхальной радостью среди зимы на лице побрел «веселыми ногами» навстречу петербургскому рассвету.
Викентий Алексеевич бежал по пустынному городу, не чувствуя холода, ветра, снега. Он то и дело спотыкался, падал, встав на ноги, опять устремлялся вперед, бормотал, стуча зубами, как в горячечном бреду, порой воздевал руки к светлеющему предутреннему небу и едва не переходил на крик.
— Господи Боже, Спасителю мира, слава Тебе!
Головокружение, слабость и тошнота — все это было ничто по сравнению с вернувшимся ощущением собственного тела. Даже в безоблачном детстве Думанский не испытывал такой эйфории, такого восхитительного чувства — он опять стал самим собой, не уродливым раздвоенным существом, в котором дух и плоть причиняли друг другу страдания, а исполненным гармонии высшим творением Божиим! Пьяный, попавшийся ему навстречу, мгновенно протрезвел и, уступая дорогу, закрестился, словно именно в этот миг постиг вечную суть вещей.