Еще издали мы поняли, что в госпитале переполох. Во дворе суетились врач, сестры, а на крыльце, скрестив на груди руки, стоял начальник. Наша странная процессия приблизилась. Врач и сестра набросились на нас с упреками.
Начальник молчал. Нас уложили на носилки.
Начальник молчал.
Санитары, поблагодарив и раскланявшись, отпустили поляков. И тут начальник заговорил. Господи, как он умел, как великолепно он умел ругаться. Начал тихо, почти шепотом, потом громче, громче, и вот будто заговорила тяжелая артиллерия, обрушила на нас всю свою мощь и, как бывает при артподготовке, внезапно умолкла.
Наступила тишина. Начальник наклонился над нами, удивленно отметил:
— Трезвые.
— Трезвые, трезвые, — подтвердили врач и сестра.
Начальник задумался, а потом, указывая на нас перстом, произнес:
— Какая неукротимая жажда жизни, какое страстное стремление к движению!
— К свободе! — простонал Калман.
— Отобрать халаты, — скомандовал начальник.
Их нам вернули через две недели.
…Вот я и забыл твои глаза и голос. Время подхватило их и унесло в свою неведомую даль. Но руки твои, как руки матери, мне не забыть никогда.
Твои волосы почти всегда были скрыты косынкой. Твои глаза не часто смотрели мне в лицо. Голос твой я слышал редко. А руки…
Руки твои мне не забыть. Я помню синие жилки на них. Помню белые длинные пальцы. Они ловко снимали повязки, или тревожно касались моего лба, или нежно, но настойчиво заставляли меня успокоиться и опуститься на подушку.
Я помню руки твои, медсестра!
Я помню и тот синий весенний вечер и тревожное чистое небо с большими и яркими звездами. Высоко-высоко в нем ползли фашистские самолеты. Потом вспыхнули прожекторы и ты сказала:
— Красиво-то как!
— Красиво, — ответил я, но мне почему-то стало грустно. Может быть, потому, что вокруг были смерть и кровь, крики ужаса и тихие стоны товарищей и нам не было дано иной красоты, чем вот эта — синее бездонное небо и самолеты врага в мощных лучах прожекторов. Начали стрелять наши зенитки, и ты сказала:
— Зайдем под навес.
Мы спрятались в этом сарае от дождя, но не от того, что весело барабанит прохладными каплями по земле, а от дождя из осколков, которые застучали по бревнам, когда стали рваться зенитные снаряды. Потом все смолкло, прожекторы погасли. В небе остались лишь звезды. И тогда стала слышна музыка. Это в госпитале начинались танцы.
Странное зрелище представляли из себя госпитальные танцы. Раздвигались столы, на самое почетное место усаживался гармонист с ярким, в перламутре и лаке аккордеоном. Вздыхали меха, и рождалась музыка. Пока она скучала и ждала. Так продолжалось долго: никто не хотел выходить первым. Но вот самые отчаянные оказывались в центре внимания, и стоило этой паре сделать два круга, как их примеру следовали все, кто мог хоть немного двигаться. Самыми завидными кавалерами были раненные в руку. Рангом ниже шли выздоравливающие. Танцевать они могли по-настоящему, но это были не постоянные партнеры: завтра-послезавтра им уходить на фронт. Ну, а за ними шли мы — те, кому много двигаться запрещено.