Это — о красивом, о душе.
Но в послевоенной Москве, не только в традиционно приблатненном Замоскворечье или в Марьиной Роще, повсюду: в центре, у «Трех вокзалов», в улочках-переулочках вроде Лихова, в лабиринте проходных дворов Малюшенки, по соседству с Большим Каретным, на Самотеке — неистребим был дух опасности, шпанистой диктатуры. Блатные и приблатненные урчата были законодателями мод: носили кепочки с кнопочками, пришитым козырьком, клиновые. На шеях болтались белые кашне, на плечах — пальто внакидку с поднятыми воротами, а брюки-клеш обязательно должны были прикрывать ботинки. Они учили дворовую пацанву «ботать по фене»: вразумляя бестолковых, что такое «правилка», «тырснуть», «шпанцыри», «майдан» и кто такие «щипачи», «шалавы» и «домушники»… А разговаривали«сопливые острожники», оттопырив верхнюю губу, чтоб «фикса» из шоколадной фольги на солнце сияла…
Но это были лишь невинные уроки несмышленышам, «любовная прелюдия» к жестким законам блатоты. И далеко не всем удавалось выскочить из этой дикой стаи и избежать заранее предначертанной судьбы. Но даже те, кому везло, навсегда хранили в себе и на себе памятные засечки, как нетравленые татуировки, — у кого«профиль Сталина», у кого — «Маринка в анфас», — и неисправимые ужимки, манеры, повадки, словечки и слезно-удалой песенный фольклор.
Свои увечные идеи несли в народ и полчища инвалидов. Казалось, они были всюду. Одноногие, однорукие, безрукие, с исковерканными шрамами лицами. Безногих называли «танкистами», потому что они передвигались на колесных платформах-танкетках, сидя на зашитых в кожу обрубках и отталкиваясь от земли деревянными, облитыми резиной болванками в мощных руках. Слепцы в синих очках медленно брели из вагона в вагон и пели. Правда, бывало, под них «бомбили» и «косили» вполне здоровые тыловики. Но редко. Потому что били их смертным боем сами инвалиды с култышками, злющие, нервные и вечно пьяные.
«Я был вот таким малолеткой, — вспоминал Владимир Высоцкий, — читал стихи каким-то инвалидам, а они говорили: «Надо же, такой маленький, а как пьеть!..» А вот от занятий музыкой отказался наотрез, не внимая ни уговорам тети Жени, ни дальним (из-под Киева долетавшим) угрозам. Нет — все, кранты! Потом жалел, конечно, и говорил Евгении Степановне: «Да нужно было бы меня бить, чтобы я музыке учился… Почему я бросил?» Да потому, что видел, какими взглядами провожало «большекаретное дворянство» соседского мальчика-очкарика со скрипочкой в руках, который три раза в неделю с опаской ступал на эту «тропу позора», пересекая двор…