На станции Анна — штаб.
Вдоль обшарпанных, израненных вагонов расклеены повсюду печатные афишки — на белой, московской бумаге призыв Ленина: «Все на борьбу с Деникиным!», тут же рисованная фигура скачущего на тебя всадника с заломленной шашкой: «Пролетарий — на коня!», а чуть ниже отпечатанная еще в Бутурлиновке листовка Миронова на оберточной, соломенной бумаге о дисциплине в частях «Товарищ красноармеец!». Около штабного вагона и домика напротив столпотворение вавилонское: подходят новые отделения, отъезжают сформированные команды, кого-то обмундировывают, у кого-то изымают до осени теплые вещи, тут же встречаются земляки и бывшие односумы — шум, крики, объятия, горестные восклицания по сгибшим товарищам. Около дымившей полевой кухни, в которой кипела белым ключом осточертевшая пшенная каша, под вербой расселись обозники. Дядя в защитном картузе с надорванным козырьком и тусклыми глазами рассказывал хрипло, как отступала на Донце родная 23-я дивизия. Не рассказывал, а ругался и плакал, не стыдясь мужского окружения:
— Мыслимое ли дело! Тут этот Секретов атакует как бешеный с фронта, а во фланге уже Гусельщиков начал рубить наших почем зря!.. Хоть стой намертво, хоть бяжи, одна смерть в глазах! Кабы не блиновцы, не сидеть бы тут, не горевать по дружкам-односумам. Блиновцы мало-мало оборонили фронт, спасибо им сказать бы... А все одно всю антиллерию, считай, кинули на том берегу! Тимофей Лукич Стороженко, сам ранетый, слезьми кричал: пушечки-то дорогие, пристрелянные, а и с тех не поспели замков снять! Да-а, было делов на том Донце с полой водой... А у Дона? Привезли нас, ранетых, сорок вагонов, выкинули на берегу и ходячих, и лежачих, и полумертвых — спасайся кто может! А тут уж ихние шашки из-за ближнего леска посверкивают, гос-с-споди... Стороженку в баркас брали, я и уцепился, а то бы...
Надорванный козырек защитной фуражки клонился, дядя вытирал глаза тылом ладони, обозники вздыхали тягостно.
На крыльцо вышел и наблюдал всю картину тощий ликом, усталый Кирей Топольсков, с перебинтованной и прижатой к животу на белой перевязи рукой. Ранен он был давно, еще в начале верхнедонского восстания, направлялся в свое время Сдобновым из Усть-Медведицкой с письмом в далекий Смоленск к Миронову, возил к нему заодно и двенадцатилетнего сынишку его, Артамона, и с тех пор оставался при командующем вроде ординарца. Мальчуган мироновский крутился тут же промеж взрослых, слушал рассказы у котла с варевом, и это особенно не понравилось Кирею.
На станции прокричал маневровый, стукнули с лязгом буфера, отводили куда-то порожняк. Топольсков с неудовольствием передвинул марлевую петлю поближе к запястью раненой руки, одернул с высоты порожков разговорчивого солдата: