Кипяток из самовара шел белым ключом, к стакану нельзя притронуться. Но Миронов хватал его сухими, пылающими губами и почему-то не замечал ожога и боли. Сжевал какой-то сухарь с кусочком свиного сала на ужин, запил чаем, вытер полотенцем руки. Сказал желчно:
— Дожили! Заварка — из банного веника, хлеб — с мякиной, сахар — постный, а глаза у сволочей — оловянные! Смотрят на тебя и не хотят видеть и слышать! И сама жизнь для них тоже ничего не значит, ничему не учит, а одно лишь слово! Слово какого-нибудь тайного врага — вот это для них закон и авторитет!
Сдобнов свернул папиросу, за ним потянулся к кисету и Филипп Кузьмич. Надя неодобрительно посмотрела на них и вышла с посудой на другую половину дома. Миронов стал прикуривать над чадящей лампой, пыхнул дымом, и фитиль от этого зачадил сильнее, огонек дрогнул и погас. Комнатушка разом погрузилась в темень, а два окна, до половины прикрытые занавесками, высветились голубыми провалами. По стеклам снаружи стрекотала редкая льдистая крупа — предвестье дневной метели.
— Так что ж, и в самом деле отводят дивизию? На отдых? — не поверил Сдобнов. Темнота словно развязала ему язык.
— Куда и зачем — не так важно, главное — на самом остром участке оголяют фронт. А он и без того держался единственно на нашей инициативе и развале Донской армии Краснова. Никак нельзя было допустить этой заминки, пойми!
Слышно было — открылась дверь, Надя постояла на пороге, вздохнула и, ни слова не говоря, ушла к себе: мужчинам муторно, нельзя их сейчас затрагивать.
— Вот. Хотели мирно отсеяться в этом году и урожай снять, города накормить, раны подлечить, — тихо договорил Миронов. — Но, по всему видно, и этот год целиком пройдет в войне, в бедствии этом... Как жить будут люди? Чем кормиться?
— Тут, Кузьмич, уже не ошибка и не фанфаронство, а что-то похожее на прямую измену или того хуже, даже понять трудно! Был бы жив Ковалев, хоть спросили бы, что это за политика такая пошла, что никто и ничего понять не может!
— Понять-то можно, а растолковать путно затрудняюсь... — вздохнул Миронов, сильно затягиваясь цигаркой, отчего освещалось его гневное, с острыми скулами, погруженное в раздумье лицо. — Понять можно... Виктор Семенович этого Троцкого терпеть не мог и называл «червь в яблоке». Вот и понимай, и думай, и делай зарубки на память, авось пригодится? Червь в яблоке — лучше не скажешь. Забрался иуда в самую сердцевину, ну что делать?
— Даже голова трескается, — вздохнул Сдобнов. — Можно ли подумать здравой головой, чтобы высший военный начальник вел дело умышленно к — поражению? А оно именно так и ведется, чтобы поломать все, разрушить, закрутить совсем другую граммофонную пластинку... После! По собственному умыслу, так сказать. После гибели 11-й армии в зимних песках под Астраханью надо бы и спросить с него, но — кому это под силу?