Повести и рассказы (Курчаткин) - страница 26

Я весь внутри так и взвился. Как он это добавил: «Пока я жив еще»… Точно все отмерив и отвесив, не раньше, нет, — в конце своего проникновенного монолога, выдержав необходимую паузу… Обо мне он думает… Обо мне он заботится!.. Теперь, конечно. Теперь обо мне…

— Ну что ты молчишь? — возвысив голос, спросил отец. — Ответь, чтобы я матери что-то сказать мог.

Я, по-прежнему молча, все так же не прикасаясь к стакану горящими на ладонях руками, наклонил его губами, отхлебнул чаю, встал и подошел к окну. Солнце село, улица была серо-фиолетовой и казалась в этом освещении ухоженно-чистой и домашне-уютной.

— Да что, отец, мне сказать… — повернулся я к нему со смешком. — Ты как, ты, наверное, рано сейчас ложишься?

— Чего рано? — выпячивая губы, ошеломленно спросил отец. Потом понял. — При чем это здесь?

— О ночлеге для тебя позаботиться нужно, — сказал я, испытывая, к своему стыду, наслаждение от его замешательства. — В гостиницу сегодня уже не успеешь. Или мы как, всю ночь говорить будем?

Отец тяжело пошевелился на стуле, заскрипев им, и резко, подальше от себя, отодвинул стакан с чаем.

— Все шуточки шутишь, — сказал он. — Тебя о деле упрашивают. А ты!..


Порою я очень жалею, что армия минула меня. Я аккуратно вставал на учет, откреплялся и закреплялся, но я так часто, особенно первую пору, переезжал с места на место, что бюрократическая машина учета не зацепила меня своими зубцами, я проскочил между ними. И теперь мне кажется иногда, что я недобрал чего-то существенного в жизни, перемахнул через какой-то кусок ее, который мне непременно нужно было бы знать, носить в себе его опыт и отражение, его вкус и запах, — как всегда со мной призрак, туманно-отчетливый образ той, другой жизни, в которую я едва не ступил, прикоснулся, ощутил на лице ее дыхание — и ускользнул, ушел в сторону, а было суждено — войти, обмять показавшийся бы поначалу жестким хомут и трусцой, трусцой, все сильнее, все крепче налегая на постромки, повлечь за собой повозку своей судьбы, неслышно и послушно бегущую за спиной по накатанной дороге.

В тот последний мой школьный год у отца произошло какое-то громадное продвижение по службе, после отпуска он остался в Москве, и впервые за много лет мы жили семьей. Если кто и был этому рад, то это я. Анастасия Руслановна звонила по телефону, приходила, но звонила она теперь матери, приходила к матери и, даже когда мы виделись, не могла, не имела права спросить меня властно-покровительствующе: «Ну что, как дела в школе?» Он могла теперь спросить об этом лишь радушно-заинтересованным тоном старшей, а я мог ответить с отстраненной дерзостью дурно воспитанного ребенка: «Все так же». Я избегал ее. Я прятался от нее, не отвечал на телефонные звонки, выкрал у нее ключи от квартиры, — еще весной, после нескольких месяцев оглушающего счастья близости, она больше не влекла меня, ее увядающая тяжелая страстность вызывала во мне теперь отвращение, ее стареющее, с большим белым животом тело, раньше пьянившее своей наготой, стало мне теперь неприятно. И как только я начал избегать ее, все переменилось: теперь это была не снисходящая до меня, дарующая милость своему конюшему герцогиня, а ласковая горничная, готовая всю себя посвятить заботам о своем маленьком барине. И пока я жил один, всю весну и все лето, мне приходилось прибегать к таким вот низким приемам: отключать телефон, отвечать не своим голосом…