— Вы к Макеевой?
Он поднялся. Она подала ему несвежий белый халат — он не подошел ему по размеру, и Макеев только накинул его на плечи. Они поднялись во второй этаж. Две палаты и даже коридор во всю его длину были уставлены койками. Он остановился посреди палаты, куда его привели, оглядывая больных, и не нашел среди них Вари.
— Не вижу, — сказал он санитарке.
— Ну, как же не видите… вот она — у стены.
Теперь он увидел. Была ли это Варя? Он подошел ближе; страшная боль, почти судорога перехватила его горло. Маленькая, желтая, с обметанными губами, с подрумяненными жаром скулами, лежала она перед ним, столь изменившаяся, что он едва мог признать в ней ту, еще с девическими чертами, Варю. Только тонкие ее брови да маленькая выточенная раковина уха были прежними.
— Александр Петрович… — сказала она, и по тому, как часто поднималась и опускалась грубая холщовая рубаха на ее маленькой груди, было видно, что ей трудно дышать, — вот уж не чаяла вас снова увидеть…
Она была какая-то чужая, точно уже отрешенная от жизни, точно уже знающая гораздо больше, чем он. По серому больничному одеялу, почти плоско лежавшему на ней, можно было увидеть, как она исхудала.
— Лежи, лежи… — сказал он, осторожно присаживаясь рядом с ее койкой на белую больничную табуретку.
— Поганая я стала, — сказала она, отворачивая лицо, — не смотрите вы на меня лучше… вот ведь и пряталась, и бегала от немцев два раза, а все-таки захватили.
Слабая слезинка выкатилась из ее глаза и потекла по щеке.
— Поправишься, Варя, — сказал он, коснувшись тонкой желтой ее руки, лежавшей поверх одеяла.
Она не отняла руки — она приняла это движение как прощание, и какое-то важное, новое, незнакомое ему выражение появилось на ее лице. Она была обречена. Он понял это с первого взгляда, он это уже знал теперь. Слишком обтянуты кожей были высокий ее лоб и скулы, и меж обметанных губ матовой неживой белизной белели маленькие ровные зубы…
— Нет, Александр Петрович, — сказала она грустно, — мне отсюда уже не выйти.
— Ну что ты, что ты… — заторопился он, — вот и доктор тоже надежду имеет.
Но она посмотрела на него долгим, далеким, точно уходящим взглядом.
— Так и не привелось пожить возле вас, — сказала она просто, — а после Степы самый близкий вы мне человек…
Она точно просила простить ее, что все так получилось. И опять судорога перехватила его горло, и он долго не мог ответить ничего.
— Душу мою терзаешь ты, Варя, — смог только сказать он наконец.
Но она все смотрела и смотрела на него, единственно близкого ей, единственно напоминающего мужа, любящим, прощающимся с ним взглядом. Она была уже не с ним, а сама с собой, которой скоро не станет, и она говорила с собой, а не с ним. И мир для нее был уже не тот, который двигался, стонал, вздыхал вокруг, а свой, собственный, от всего отъединенный.