– Знаете ли, я всего больше боюсь слабоумия. И если бы нашелся друг с характером, который бы покончил co мною из жалости, когда я потеряю рассудок! Ничего не могу делать, ни o чем думать… Это была бы неоценимая услуга друга мне.
Нет. Слишком тяжело было вспоминать, слишком свежа еще потеря. Илья Ефимович вздохнул, подошел к портрету и завесил его куском темного шелка.
Дверь кабинета со скрипом приоткрылась. Заглянула горничная, глуповатая, недалекая девица с толстой косой до пят.
– Ну, чего тебе? – устало спросил Илья Ефимович. – Ведь говорил же, не беспокоить меня.
Горничная помялась и, похлопав большими, какими-то по-коровьи бессмысленными влажными глазами, сообщила:
– Так барышня к вам.
– Какая барышня? Я же говорил, занят, не принимаю никого, – ворчливо ответил Илья Ефимович, сердясь на бестолковую девицу. И домашних, как назло, никого нет.
– Барышня незнакомая, а что не принимаете, я говорила. Так она плачет, настаивает, про господина Гаршина что-то упоминала, только я не разобрала что. Тихо говорила, да и вообще не понять.
При упоминании Всеволода Михайловича Илья Ефимович отчего-то разволновался, вскочил из кресла и стремительно вышел в прихожую.
В прихожей и впрямь стояла барышня. Бледная, с пышно взбитыми русыми волосами, в черной маленькой шляпке с пером и вуалью. Лицо ее округлое, с по-детски пухлыми щечками и маленьким, собранным бантиком ротиком не имело ничего общего с обликом покойного Всеволода Михайловича.
«А почему, собственно, оно должно иметь что-то с ним общее?» – с разочарованием спросил сам себя Илья Ефимович, напридумывал себе чего-то, нафантазировал за секунду, вот что значит художественная натура. Криво усмехнулся и спросил у незнакомки:
– С кем имею честь? – суховато спросил, даже чуть высокомерно.
– Савелова Елизавета Николаевна, – скороговоркой представилась незнакомка и сразу же без перерыва продолжила: – Вы меня не знаете, но я очень близкий друг Всеволода Михайловича. Была его другом, – поправилась, шмыгнула носом, поднесла к лицу зажатый в кулачке платочек. – Могу я с вами поговорить? – И быстро взглянула на горничную, стоявшую за спиной Ильи Ефимовича. – Это очень, очень важно. Я все объясню.
Репин сердито взглянул на горничную, потом на посетительницу. И после секундного замешательства сделал приглашающий жест в сторону кабинета, потом спохватился, предложил снять гостье жакет.
– Итак, сударыня? – присаживаясь в кресло напротив гостьи, по-прежнему сдержанно спросил Илья Ефимович.
– Вы не знаете меня, я думаю, он даже никогда не рассказывал обо мне, но мы были очень близки. Очень. – Елизавета Николаевна старалась говорить сдержанно, но волнение то и дело прорывалось в ее голосе, и взгляд, очень тревожный, чуть испуганный, выдавал ее внутреннее состояние. – Я знаю, вы человек современный и не осудите меня. – Снова платочек оказался возле лица и крепко сжатая в кулак ладошка. – Мы любили друг друга. Да, да, – видя на лице Репина готовность возразить, поспешила заверить гостья. – Я знаю, теперь он женат. Но мы познакомились с ним в тысяча восемьсот восьмидесятом, у Писаревых. Он был тогда очень плох, одинок, потерян. Скитался. А потом вот у Писаревых… Я была очарована им, таким тонким, мятущимся, сперва это была жалость, потом любовь. Взаимная любовь, – прижимая к груди кулачки, горячо уверяла она Илью Ефимовича. – Я верю, что во многом благодаря мне он отошел тогда от края безумной бездны, все больше затягивавшей его. – Голос Елизаветы Николаевны дрожал, словно речь шла о событиях недавних, еще не утративших живой остроты. – Жениться он не хотел, не желал связывать меня, боялся своей болезни. Глупый. – Она горько покачала головой. – Я была бы рада, просто счастлива. Потом была психиатрическая лечебница в Харькове, брат его туда поместил, потом Всеволода Михайловича увезли на лечение в Петербург. Меня просили не писать ему, дать ему забыть о том печальном периоде, о его болезни. Я послушалась. Все надеялась, что он сам напишет, позовет. Но нет. Забыл, наверное, вместе с болезнью. А потом я узнала, он женился. И вот теперь…