– Иди, работай спокойно. Никто не собирается сажать тебя, – ответил Джура.
– Ах, долгой жизни я вам желаю, товарищ начальник, очень долгой… – Натан снова заплакал. – Если не от меня, то от аллаха… – он запнулся, – хочу сказать, от государства воздастся вам за благодеяние.
– Сабир, – сказав Джура, – составь опись, и пусть Натан распишется…
– Спасибо, спасибо, ах, товарищ начальник… Не успел продать…
Я повел Натана к себе, составил акт о передаче в милицию награбленных вещей. Золотые браслеты были из тех, о которых говорила певица Уктам. Прав оказался Зубов: вернули‑таки золото.
Джуры не было три дня. Зубов сказал, что он уехал в Бештерак. На четвертый день я ехал с милиционерами на стрельбище и увидел далеко на дороге двух конных. Одного сразу узнал по посадке – Джура. А когда приблизились, узнал и второго: это была жена Ураза. Ребенка Джура держал на руках.
В конце сентября в кишлаках стало особенно беспокойно: – дурные вести приходили каждый день. Басмачи не нападали теперь целой бандой, а разбивались на группы в несколько человек и кусали исподтишка, но часто и в разных местах одновременно. Трудно, было понять – то ли мало осталось у них людей, то ли берегут силы, готовятся к решительному нападению. В Чадаке убили молодого парня, учителя, приехавшего как и я, по путевке комсомола. Только день и успел поработать… В Тангатапды басмачи напали на обоз, отвозивший в город на продажу урожай фруктов. Еще в одном кишлаке растерзали корреспондента ташкентской газеты и тело сбросили в обрыв…
В кишлаках портились собранные овощи, виноград, яблоки, дыни, амбары были переполнены, а тут еще: зачастили дожди, на дорогах слякоть. Арбакеши отказывались пускаться в путь без охраны, каждый небольшой обоз сопровождали несколько милиционеров. Нам тоже приходилось охранять обозы, свободного времени почти не было, но по настоянию Зубова все наши работники и милиционеры еще и занимались ежедневно: тренировались в стрельбе, ездили верхом, а я учил грамоте тех, кто не знал ее. Неграмотных было много, не все хотели учиться, некоторые увиливали, и тогда Зубов распорядился повесить в коридоре милиции лозунг: «Кто не учится, тот внутренний враг!»
Лозунг показался мне очень страшным, и я было попросил Зубова заменить его на другой, помягче, но начальник не согласился. Потом грозный плакат примелькался, и, как бывает обычно, люди перестали замечать его.
Я привык к новому месту, новым товарищам, а работа моя даже стала мне нравиться, хотя стихи писать я не бросил и даже показывал их Джуре, а он подшучивал надо мной: «Поэт», объясняя этим и неумелость мою, и незнание людей, и увлечение крайностями… Меж тем я научился прилично стрелять, владеть саблей, только вот замучил меня жеребец Ураза. С неделю после смерти хозяина гнедой ничего не ел, глаза сделались тусклыми, стоял, опустив голову, не шевелился. Если я входил в конюшню – перебирал ногами, оглядывался на меня и замирал. Только через неделю начал пить, потянулся к кормушке. До того никого не подпускал к себе, лишь жену Ураза, а теперь давал мне подойти и погладить себя. Еще через неделю я сел на жеребца верхом и несколько раз объехал двор. И наконец я приучил гнедого к себе. Товарищи завидовали мне, просили разрешения прокатиться на таком знатном скакуне, но гнедой никого из них не подпускал – кусал или лягал, если подходили сзади. Признавал только меня да жену Ураза, Зебо.