Кажется, что я там и не там. Незримый, бестелесный, потерянный. Я пытаюсь говорить и ничего не могу произнести, но отчетливо вижу, как опускают свои ветви деревья с наступлением ночи.
— Давай подожжем шалаш, — говорит мальчик.
Девочка качает головой, упрашивает его уйти. Они сидят в траве, которая почти скрывает их, и смотрят на шалаш, на эту построенную ими Бастилию на укромной полянке.
Откуда-то появляются спички.
— Нет, — умоляет она. — Нет. Нет. Нет!
Но мальчик опять выкрикивает что-то, с любопытством взирая, как легко загорается сушняк жаркого лета, как вспыхивают листья, сучья и кора.
— Горит, горит!
— Нет. Нет. Нет! Он все еще внутри!
Но он кидает сухую траву на уже полыхающую пирамиду из веток и коры, из которой вырывается пламя, затем дым, затем опять пламя, неудержимые желто-голубые языки пламени.
— Загаси его! — кричит она.
Но порыв ветра, под приближающийся раскат грома, подхватывает языки пламени до того, как он успевает ответить, и с треском выплескивает их на шалаш, как волну во время прилива.
— Мальчик убежал, — говорит он. — Я его выпустил. Давай жечь и жечь.
— Нет, нет. Ты уверен?
Он ухмыляется, как маньяк, возбужденно разводя руками.
— Сжечь дотла дворец предателя!
Она кричит на него. Затем он исчезает в стене огня, в едком дыме горящей травы.
— Вернись! Вернись!
Опять появляются танцующие фигурки. Сколько их там, сколько? Одна, две, три? То возникают, то скрываются в огне, ныряя в деревянный шалаш и поджигая траву у своих ног.
Она бросается в огонь.
Пламя вздымается все выше и выше. Потом дети исчезают, слышны лишь их крики. Предсмертные крики муки, страха и боли. Врезающиеся в память крики, которые забыть невозможно.
Я слышу их, вижу их. Они исчезают. Ослик кричит, как обреченный.
Всякий раз, вспоминая во сне то лето, я с воплем просыпаюсь. Кровать, мокрая от пота, и Эмма обнимает меня.
Раньше у меня таких сновидений не было. Жаркими ночами, какие стояли в середине того лета, лежа рядом с Эммой под высокими потолками лондонского дома, я думал о нас.
Дом. Семья. Очаг. Дети посапывают в своих спальнях. Разобьюсь, но сделаю все, чтобы так было всегда. Каждый день недели.
Эмма пошевелилась, приоткрыла один глаз.
— Где ты был?
— Работал, дорогая. Ты же знаешь.
Она подвинулась. Мне нравились плавные изгибы ее тела, светлые волосы и нежная грудь.
— Мартин разбил статуэтку Будды.
Новость огорчила меня. Я ценил этот сувенир, и у меня вырвался вздох неудовольствия.
— Джим, мальчик очень расстроен. В конце концов, это всего лишь фарфор.
— Какого черта он трогал ее? Боже мой, эти дети!