— Я надеюсь, что по увещанию нашему царевич возвратится, но точно так же надеюсь и на прощение его другом моим русским царем.
— Мой всемилостивейший государь соизволил дать в этом торжественное ненарушимое слово, — отвечал, не запинаясь, — граф Толстой.
— Мне будет очень приятно слышать о таком славном деле, как примирение с сыном великого государя, а потому и прошу засвидетельствовать мою искреннюю дружбу, — закончил цесарь, отпуская послов.
Затруднений и препятствий к отъезду послов более не было. Еще накануне они получили именное повеление цесаря к вице-королю Дауну в запечатанном конверте для передачи ему по приезде в Неаполь и копию с этого повеления лично для себя. Но так как в этом повелении говорилось только о разрешении допуска графа Толстого с одною или двумя персонами к царевичу и об изъявлении послу доброжелательства, то наш неутомимый тайный советник снова атаковал графа Зицендорфа просьбами: вписать в указ вице-королю приказание уговаривать царевича, а главное отпустить его, в случае согласия, без предварительных ссылок с Веною.
На этот раз услужливый Зицендорф оказался непреклонным и на все многоречивые доводы тайного советника обрезал коротко:
— В указ вписывать нечего. Вице-король имеет другое повеление склонять царевича к возвращению в отечество, а когда царевич вздумает ехать, то задерживать и ссылаться с цесарем не будут, да и цесарю только трудности, а никакой пользы нет от пребывания царевича в его областях. Если же и этого вам мало, то и я с своей стороны по-приятельски отпишу к графу Дауну поддерживать ваши настояния.
Послы выехали из Вены 21 августа, но прибыли в Неаполь только 24 сентября от испорченной постоянными дождями дороги.
Особенно приветливо и любовно встретили царевича солнце, земля, воздух, стены и даже самые люди в неаполитанском Сент-Эльмо. Здесь все казалось ему так полно, так гармонично, как будто здесь осуществились те заветные, неясные мечты, с которыми жила его душа, никак не умевшая сродниться с холодной практической жизнью. Царевич с ненасытным наслаждением упивался южной природою, убаюкивающей человека, как любимое детище, и отстраняющей от него гнетущие заботы о насущном хлебе. Алексей Петрович еще не бывал в Италии, этом благоухающем цветнике; до сих пор он видел только колючие иглы сурового, родного севера с вечными туманами да кропотливую грошовую жизнь германских городов — и то и другое отравленные беспощадною требовательностью отца. Может быть, ум царевича поразил и контраст мрачных затхлых стен, железных, решеточных окон, едва пропускающих свет, Эренберга с высокими, светлыми комнатами королевского неаполитанского дворца, безжизненных голых скал, отупляющих взгляд, — с блестящими красками беспредельного горизонта.