Отстранив таким образом главное препятствие к своему насильственному давлению на волю царевича, Петр Андреевич занялся приисканием себе деятельного и способного помощника, которого и скоро нашел в лице Вейнгардта, секретаря вице-короля, пользовавшегося особенной доверенностью своего принципала. Вейнгардт — молодой человек, приятной, симпатичной наружности, обаятельных манер, жуир, баловень женщин, с резко выдающимися способностями и замечательным умом, соединявший ненасытную жажду наслаждений всевозможных, самых разнообразных видов: женщинами, вином, игрой и кутежами. Наслаждения, конечно, требовали средств, далеко превышающих его умеренное жалованье и скромное наследственное достояние. Недостаток в средствах заставлял его прибегать к беспрерывным долгам, изворотливости и к поступкам, далеко отходившим от строгих правил нравственности. Петр Андреевич оценил способности молодого человека и сумел ими воспользоваться.
Уговорить Вейнгардта принять деятельное участие было нетрудно ловкому Петру Андреевичу. Да и как бы не сочувствовать и не помогать доброму тайному советнику в таком хорошем деле, как примирение отца с сыном, в особенности же когда от такого сочувствия после первого же свидания с тайным советником в тощем кошельке молодого человека зазвенело более полутораста золотых червонцев, а в голове заиграла надежда на еще большую награду.
Взявшись за дело, Вейнгардт поспешил заслужить свои сребреники и тотчас, в то же утро несчастного второго октября навестил царевича.
Тяжелые дни переживали Алексей Петрович и Афрося, дни тревожного раздумья, как поступить и как определить свое будущее. К несчастью, теперь-то, в эти критические дни, когда только в единении могла быть сила, способная поддержать друг друга, впервые между ними появилась рознь. Царевич не желал возвращения, не верил отцовскому прощению, смотрел на него, как на тенеты, из которых, запугавшись, ему уже не выбраться; в незаслуженном прощении он слышал не кроткий голос отца, готового с любовью принять блудного сына, а неумолимый приговор, который лишит всего… может быть, даже и жизни.
Совсем иначе смотрела на все это Афрося. Как дитя низменной среды, без всякого внутреннего развития, она понимала в жизни только будничные явления, оставаясь совершенно чуждою к потребностям духа. Она томилась в чуждой стороне, где все было ей незнакомо: язык, нравы, обычаи и даже самая обстановка; тосковала о родном, грязном и затхлом, но ей памятном. Одна любовь, как бы ни было сильно это чувство, не в состоянии еще просветить до правильного сознания, до анализа совершающегося. Бесспорно, Афрося любила нежно и глубоко своего Алешу, но ее чувство походило на бессознательную привязанность животного, на преданность собаки. Она грустила, жалела Алешу, находя каким-то чудным, чуть ли не юродством, безмолвное, почти восторженное созерцание таких простых будничных вещей, как деревья, море, закат или восход солнца, отражение лучей в морских волнах, не понимая, как это Алеша не спешит воспользоваться прощением отца, не спешит уехать отсюда в родное гнездо, не в столицу, конечно, а в какую-нибудь Грачевку. И она молча, с сердечным замиранием следила за борьбою Алеши.