Мы, больничные хирурги, – нас четверо было – не только стационарных больных вели, еще и в поликлинике принимали, менялись по очереди. Меня, если операция предстояла под общим наркозом, с приема снимали. И вот однажды, как раз моя поликлиническая очередь была, является ко мне утром на прием Лариса. Я тогда уже больше года отработал, кое-чему научился. Увидел ее – и сразу понял, что беда с ней приключилась. Бледная, осунувшаяся, темные круги под глазами. Пожаловалась, что живот у нее болит. С вечера прихватило, еле сил достало утра дождаться. И таблетки, сказала, пила, и грелку прикладывала, только легче не становилось, отравилась, наверное. Я Ларису на кушетку уложил и, еще живота ее не коснувшись, понял, что там катастрофа. А когда пальпировать начал, и она зубами от боли скрипела, окончательно удостоверился, что плохи дела – все признаки начавшегося перитонита. Скорей всего, прободная язва желудка, но в любом случае оперировать срочно нужно. Удивило, что сил у нее хватило своими ногами до больницы добраться. Отправил ее на каталке в стационар, позвонил Сапееву, что сейчас привезут к нему больную с подозрением на прободение, пусть операционную готовят. Сапеева извещал потому, что Рудницкого в Ольгинской не было, уехал на ту беду в Красноярск на аттестацию.
Голос Сапеева не понравился мне. Мужик он был неплохой и хирург не последний, но страдал извечным российским пороком – пил по-черному. Не однажды Рудницкий его выпроваживал из отделения, не допускал к работе. Случались у него и светлые промежутки, с месяц держался, а затем снова пускался во все тяжкие. Судя по голосу его, как раз темная полоса и подоспела. Худшие опасения мои сбылись, вскоре позвонил Коля, попросил меня поскорей прийти. Я все понял, оставил прием, поспешил в отделение. Коля был нашим четверым хирургом, но таковым пока только значился, потому что прибыл к нам всего пару месяцев назад, прямо со студенческой скамьи. И если я, приехав сюда, уже кое-что умел, то он, как шутят у нас, был вообще хирургически стерилен.
Сапеев меня встретил блаженной улыбкой, сказал, что в желудке у Ларисы точно дырка, и анализы подтвердили, сейчас он ее заштопает за милую душу, все в лучшем виде сделает. Что в лучшем виде ничего у него не получится, я осознал, лишь войдя в ординаторскую, почуяв прущий от него сивушный запах. И эта улыбка… Он был не с похмелья, что зачастую не мешало ему худо-бедно делать свою работу, он был пьян. И я запаниковал. Что нельзя его к операционному столу подпускать, сомнений не вызывало. Оттягивать же Ларисину операцию даже на лишние минуты было опасно. А я ни разу еще один на желудок не замахивался, Рудницкий пока не давал мне, хоть и ассистировал ему не раз, ход операции знал прилично. Если, как выразился Сапеев, придется «штопать» перфоративное отверстие, еще куда ни шло, сумею, наверное. Но если ушить язву не удастся, придется делать резекцию желудка, а это совсем другой класс хирургии, могу и не справиться; и страшно подумать, что будет тогда. Но и это не всё. Общий наркоз дать некому. Кроме меня, в больнице им только Рудницкий владел. Придется оперировать под местной анестезией, что многократно все усложняло. И я рискнул. Рискнул, потому что выбирать не приходилось. Сапеева даже помогать себе не позвал, остался вдвоем с Колей, держащим крючки. Сапеев, кстати, и не заглянул в операционную, вообще ушел в поликлинику. Для того, вероятно, – нехорошо подумал я о нем, – чтобы потом ни за что не отвечать. Как ни пьян был, но на это тяму хватило…