Доктор Шмидт неоднократно говорил, что климат Брюка слишком резок для моего мужа и что ему лучше не оставаться в нем. Хотя я не была с ним согласна и мне было грустно покидать этот прелестный городок, я ничего не осмелилась сказать, и вскоре было решено, что мы переедем в Грац, как только получим необходимые для этого деньги.
* * *
Необходимые деньги! Но что будет дальше, когда мы все истратим на переезд? С тайным ужасом думала я о нашем денежном положении в ближайшем будущем. За всю зиму Леопольд не написал ничего, следовательно, ничего и не заработал. До сих пор мы жили на гонорары за прошлые работы. Летом нам предстояло переживать гибельные последствия непродолжительной зимы. Я не хотела приводить в уныние лужа и потому молчала о своем беспокойстве. Так прошел май.
Ввиду долгих и невеселых лет, которые мне предстояло прожить в городе, мне хотелось полностью насладиться последними днями пребывания в Брюке. Леопольд соглашался оставаться утром один в то время, как он работал; я же, забрав детей, отправилась с ними в какое-нибудь защищенное местечко, Польшей частью – на опушку леса, где мы проводили очаровательные часы. Дети, такие красивые и светлые – Лина тоже сделалась прелестным ребенком, – озорничали в веселости с птичками и пытались поймать их, летающих так высоко в голубом небе. Из леса доносился крик кукушки, но я никогда не считала ее призывов: мне не хотелось слышать судьбу, потому что здесь я забывала все мое горе и заботы, все страдания и была счастлива, счастлива вполне.
После обеда – снова то же самое, только на этот раз и Леопольд с нами, а также наша служанка, и мы ином дальше, в горы, так как ему хочется побольше движения. А когда детские ножки устают, мы поочередно несем малюток или садимся отдыхать, пока они снова не побегут.
Мой муж чувствует себя тоже счастливым. Иногда я смотрю, как он играет с детьми, сам тоже точно ребенок, как ловит с ними бабочек, а потом, запыхавшись, но радостный, прибегает ко мне, обнимает и целует меня в щеку, говоря: «О, моя добрая, моя дорогая жена», – тогда я задаю себе вопрос, почему не простое, но настоящее счастье не удовлетворяет.
Я, конечно, огорчаюсь, но упрекать его было бы так же несправедливо, как упрекать калеку за его болезни. Все то отвратительное, безобразно и безумное, что я пережила за эту зиму, возбудило во мне глубочайшую жалость к этому несчастному человеку, и из этой жалости возникла любовь, пустившая теперь глубокие корни в моем сердце. Да могло ли быть иначе, когда я иногда видела, какие ужасные нравственные мучения, возбуждающие жалость, он претерпевал; при виде их ни одно человеческое существо не могло бы оставаться бесчувственным.