Гроб закрыли. Началась панихида. Донован со сжимающимся сердцем слушал интроит «Requiem aeternam», потом задумался и звуки словно затихли в нём, уступив место томительным и горьким мыслям. Магия мёртвого лица уже отпустила, чары развеялись, теперь живописец даже изумлялся той власти, что обрёл над ним лик покойника. Донован не склонен был корить себя за это: художник — раб красоты, однако он впервые ощутил это рабство как заворожённость, околдованность и подчинённость, раньше это было любованием и услаждением.
Сквозь эти мысли до него донеслась секвенция «Dies irae», и Чарльз с особой горечью прочувствовал распад и тлен той красоты, что овладела им. Откуда-то долетели нежные голоса: «In paradisum deducant te Angeli, in tuo adventu suscipiant te martyres, et perducant te in civitatem sanctam Jerusalem»[2] и под древний антифон гроб вынесли из храма.
— Ему предстоит покоиться в семейной усыпальнице на кладбище Нортон, — голос епископа раздался рядом и снова вывел Донована из задумчивости. — Сойдёмте вниз.
Глава 2. Епископ-искуситель
Глупо избегать искушений, против которых всё равно не можешь устоять.
Оскар Уайльд.
Теперь Донован почему-то испугался. Ему показалось, что он вёл себя совершенно непростительно: вместо того, чтобы выказать интерес к поручению епископа, сразу заговорить о витражах, показать свои наработки и офорты, он, как глупец, вытаращился на чужой гроб! Он словно забыл, насколько важно для него получить этот заказ!
Донован ругал себя последними словами.
Однако епископ, казалось, не заметил его оплошности. Корнтуэйт спокойно отвёл его в правый неф, рассказал о планах ремонта, замене витражей, посмотрел его рисунки. В папке лежали ещё несколько чистых листов, и епископ неожиданно спросил, есть ли у него с собой сангина или итальянский карандаш? Да, они всегда были в кармане сюртука. Чарльз торопливо достал пачку сангины. Он ждал, что ему укажут на необходимость изменений в офортах и приготовился выслушать замечания. Но Корнтуэйт ткнул пальцем в чистый лист бумаги и приказал:
— Нарисуйте покойника.
Чарльз вздрогнул. Он не ожидал этих слов, был изумлен, но при этом испытал странное волнение, то блаженное томление творца, когда мелок сангины становится продолжением руки, а рука Святым Духом движется по бумаге. Он и сам, покинув храм, писал бы этот лик, пытался бы отразить его в сангине, сепии, бистре, итальянском карандаше, угле и, конечно же, масле. Донован даже мысленно примерял уже оттенки смешения цинковых белил с кроном, массикотом и кадмиевой желтью, с реальгаром и кельнской умброй. Он видел тот алавастровый оттенок бледной кожи, но пока не знал, как передать затемнения впадин на щеках — добавлением ли vert-de-gris, серо-зеленого оттенка, или vert-de-pеche, зелени персика?