Мой папа-сапожник и дон Корлеоне (Варданян) - страница 145

– Дети мои. Вы здесь чужие. Несмотря на цвет глаз, волос и прозрачную кожу, которая боится солнца. Поэтому остерегайтесь того, кто нагнулся за палкой.

Мы промолчали, были делано задумчивы. Мы не знали, что ей ответить, и просто тянули время. Я посмотрел на сестер. Одна из них, кажется, всхлипнула. Это была Марина. Я был почти уверен, что если и нагрянет кто-то с дурными мыслями в голове, то она первая подставится и под палку, и под камень, под острый нож и под любое другое оружие.

– Мам, но если он уже пришел с палкой? – осенило меня снять напряжение дурацким вопросом.

Мама погладила меня по голове.

– И кто сказал, что у нас с собой тоже не может быть палки? – поддержала меня Светка.

Марина кивала, соглашаясь, в сущности, нет ничего невозможного, в конце концов, и ее пацифизм имеет границы.

– Теперь я знаю, вы не пропадете, – улыбалась тогда мама. А потом все реже и реже…

Я понял, как дорога мне моя мать, при очень странных обстоятельствах.

Мы переехали на новую квартиру. Это случилось неожиданно, почти сразу после гибели Горькой мамы Фиры. Мы привыкли к переездам и уже не видели в них ничего экстраординарного. По соседству с нами поселились и Славик, и Гагик, и все остальные. Их жизни уже давно не имели ценности помимо воли моего отца, его бесхитростных желаний и наших семейных потребностей – довольно скромных, надо сказать. Квартира мне нравилась – на тихой улочке, которых мало осталось в центре Петербурга, в большом красном доме с кариатидами, с лепными лепестками и полукруглыми окнами.

Вид этого здания будоражил мое воображение и что-то еще… Стало казаться, что… мы уже встречались. Я и это здание, я и… женская головка, подпершая макушкой балкон, – где-то, когда-то мы были «на ты». Когда она была живой. Когда еще не была проклята и приговорена к вечному стоянию, пока не окаменела здесь. А может, это я был тому виной, может статься, моими грехами нынче упиваются черти в аду, грехами, что я бесстрашно плодил в те времена, когда был пиратом. Мечты о будущем одолевали детские сны. Но безмолвно стояла эта смиренница, потупив глаза. Я открывал окно, усаживался на широкий подоконник и смотрел на ее профиль, который как раз располагался рядом – между моей комнатой и спальней Марины. За этим мечтательным сидением я мог проводить часы – столько часов, чтобы успеть смертельно закоченеть, придя в состояние, близкое положению моей романтической избранницы. К тому же я сочинил несколько вполне типичных юношеских стихотворений, основным мотивом которых была смерть и невыносимость разлуки с любимой. И уж коли она мертва, то и поэту жить на земле незачем. Поэтические стенания наматывались по кругу, от всегдашней, изначальной небытийности избранницы к собственной, поэта, физической смерти, как к единственной возможности воссоединиться с объектом обожания. Я писал и рвал в клочья написанное, не испытывая ни малейшей жалости или хоть какой-либо привязанности к рифмам, которые источало мое юношеское гормональное цунами. Люся находила в помойном ведре обрывки моей горячечной мысли, собирала их как пазл, читала и снова погружала в ведро. Ни словом она не обмолвилась о том, что знает мою тайну. А я знал, что она знает.