Люди августа (Лебедев) - страница 28

Я не делал на него ставки, предполагая, что перевертышем окажется сборник переводов из восточной поэзии, стоявший чуть дальше. Восток, деспоты, поэты при дворе, жестокие казни или пожизненные заточения за строчки, не пришедшиеся по вкусу властелину, – так я выстраивал логику подмены, полагая, что внутри окажется Мандельштам или еще кто-то из компании Серебряного века.

Но подменой оказался Симонов; я листнул страницы – и вдруг увидел не шрифт, а бабушкин почерк, незнакомый и знакомый одновременно, на пожелтевших листках. Почерк был не старческим, не тем, что я знал по рукописи, а бодрым, молодым; на первом же листе я увидел дату – 17 ноября 1939 года; будь благословенна бабушкина пунктуальность, ее привычка отмечать себя во времени, как отмечалась она каждое утро на проходной Политиздата – охрана записывала время в журнал, составляла списки опоздавших.

Дневник – это был дневник, о котором никто в семье не знал. Теперь я понял, что искала бабушка в последние годы жизни, когда потеряла память, почему пыталась открыть бедствиям дорогу в дом; я-то думал, что она разыскивает рукопись воспоминаний, хочет уничтожить их, а она искала дневник, последнюю улику! Черновик – или часть черновиков, – который должно уничтожить, когда написан беловик.

Вопреки желанию сразу заглянуть в конец я начал с первой страницы. Вернее, не начал сразу же – отложил, закрыл, поставил обратно на полку заподлицо с другими книгами, посмотрел на надпись на корешке – Константин Симонов.

Я проверил библиотеку целиком, до последнего тома – больше книг-перевертышей не было, мнимые стихи Симонова оказались последней, словно бабушка намеренно поставила ее так, чтобы она досталась лишь тому, кто переберет всю библиотеку.

И только тогда я снял дневник с полки и снова открыл. Я не задавался вопросом, имею ли право читать его, мне казалось, что имею – по праву разгадавшего секрет.

Почему бабушка начала дневник именно тогда, когда начала? Что случилось 17 ноября 1939 года?

«Была у папы в госпитале. Говорили о кооперативе врачей», – прочитал я. Точнее, не прочитал, а расшифровал – бабушка писала сокращениями, стенографически, словно предполагала, что дневник может попасть к кому-то любопытному, кто имеет возможность бегло прочесть пару записей, но не сможет их запомнить, переписать, понять. Кто это был, от кого она скрывала дневник – узнать уже было невозможно.

Бабушкин отец, мой прадед; кооператив врачей – речь о жилье; но неужели дневник начинается просто с бытовой подробности?

И вдруг я понял, что на самом деле означает эта запись. Так я сам мог бы написать в дневнике, если бы решил вести его: перебирал бабушкину библиотеку, нашел книгу Симонова. Эти слова, закрытые для других, всегда напоминали бы мне о том, что знаю только я, отсылали к потрясению, к открытию; и только сам факт малозначительности этой фразы – ну, подумаешь, Симонов, тоже мне редкость, – то, что с нее начинается дневник, обличал бы меня, открывал что-то для внимательного читателя.