История жизни, история души. Том 3 (Эфрон) - страница 80

Ранней весной 1929 года Марина встретилась с Маяковским в последний раз. По просьбе коммунистов одного из окраинных районов Парижа он согласился выступить перед французской рабочей аудиторией, в маленьком («для свадеб и банкетов»!) полутёмном зальце маленького рабочего кафе>20.

Вечер был скороспешным, без предварительной подготовки. Один из его организаторов (товарищ моего отца) пригласил моих родителей. Ободренная немноголюдием, отсутствием знакомых (любопытствующих глаз), Марина подошла к Маяковскому, познакомила его с мужем.

- Слушайте, Цветаева, - сказал Маяковский, - тут - сплошь французы. Переводить - будете? а то не поймут ни черта!

Марина согласилась, но не села на предложенный стул, - привыкла выступать стоя. Маяковский называл стихотворение, в двух словах излагал его содержание, она - переводила. Он - читал.

Потом были вопросы из зала и ответы в зал. Слушатели не столько поэзией интересовались, сколько жизнью и делами рабочего класса в Советской России. В те годы им не часто приводилось беседовать с человеком оттуда. Попадались и вопросы провокационного характера; на них Маяковский отвечал с привычной резкостью и хлёсткостью и тут задал Марине работы, поскольку некоторые наши словосочетания вообще не имеют адекватов на французском языке.

Эти общие черты — всё, что донесла моя память из рассказов родителей - сквозь сорок пять лет расстояния! - о вечере, на котором сама не присутствовала, так как присматривала дома за маленьким братом.

Сделанные же Мариной непосредственно после вечера записи не сохранились — они погибли во время войны вместе с той частью архива, которая была оставлена на хранение друзьям во Франции.

Сказать, что Марина любила и понимала творчество Маяковского, — вялая и плоская констатация сегодня, когда он давно стал мало что самим собой — поэтом, человеком, личностью, — но и частью нашего пейзажа: площадью, станцией метро, пароходом, собственным монументом. Когда любой школьник любит и понимает.

Но она поняла, полюбила и провозгласила его, непонятного и неприемлемого для многих умов и сердец, тогда, когда ему было так безмерно ещё далеко до устойчивости и выверенное™ дара и славы, когда он был всего лишь одним из молодых да ранних, за громогласностью которых трудно было услышать и распознать поэзию, до той поры изъяснявшуюся в иной, веками утверждённой, тональности; когда ешё неясно было, чей творческий потолок и предел близок, а кто — безмерен; кто пойдёт вперёд и вверх, кто — по собственному кругу; кто вовсе собьётся с голосу и с дистанции; когда всё, что мы ныне знаем о прошлом, ешё только смутно маячило впереди, пробивая себе русло — единственное среди многих возможных.