Чей-то вскрик, а затем клекочущий хохот донеслись сверху, пробившись через толщу потолков, - видимо, веселье достигало крайних своих пределов.
Я смущенно поежился.
- Я понимаю тебя, но твоей вины нет... Ты зависишь от них. - Настоятель кивнул. - Они не причиняют мне беспокойства. Они дым. Их перерождение все ниже и ниже, и возвыситься им не дано. Их жаль.
- Мне трудно говорить с тобой, учитель... - Я пытался собраться с мыслями. Я мог бы объяснить этому человеку о всеобщем экологическом кризисе, о том, что жизнь его замкнута, а шоры религии слишком узки, чтобы рассмотреть и понять все, но меня отвлекало, сбивало с этого философского диалога то, ради чего я находился здесь, и подумалось - вслух, невольно, что люди, чей удел - многообразие хопот, считают себя разностороннее и выше живущих чем-то одним, а между тем посвятивший себя одному делу способен благодаря ему понять сущность жизни куда глубже тех, кто изо дня в день карабкается через бесконечность самим же созданных препятствий.
Отчасти, правда, и одним живя, хлопот не оберешься.
" Пора, скоро утро. Где же Тун? Удастся ли..."
- Мир изменяется, учитель, - сказал я. - Мир как человек. Сначала он молод, затем стар. И чем он старее, тем стремительнее его перемены. Ведь с возрастом годы проходят быстрее...
- Но человеку суждено перерождение...
- Так учит религия, учитель.
- А ты... сомневаешься в этом?
- Да. И поэтому, наверное, малодушно страшусь смерти. Точно так же, как ты боишься гибели Тибета и его народа.
Настоятель поднялся.
- Отдыхай, - сказал он устало и с горечью. - Если надумаешь задержаться, буду рад.
Волоча подол дали, он прошел к темному проему в стене. Оглянулся. Произнес:
- Много людей... И много вер. И не все верят в цепь перерождений, ибо только избранным суждено в вере своей постичь искусство созерцания и вспомнить, кем были они прежде. Но великий Будда завещал, каким надлежит быть человеку, он завещал праведность и доброту, что же проще? Но и эти заветы окутаны сомнением. И те, кто сомневается даже в них, те и губят мир.
И - скрылся в мраке провала.
На рассвете я вывел Туна из монастыря. Горы были по-утреннему гулки и необъятны. Перед нами расстилался океан серых, словно осыпанных сахарной пудрой хребтов и пиков, а над ним разбросанно тянулись к горизонту облака, будто подвешенные на нитях разной длины под куполом неба - грозного спокойствием своей глубокой васильковой синевы. Истомленные городским смогом легкие распирали грудь, хватая воздух, остуженный дыханием снежных вершин, - так пересохшие губы приникают к чистой прохладе родника, блаженно утоляя жажду.