– Клянусь именем Господа нашего, что сделаю так, как вы распорядитесь.
– И святой девы Марии?
– Святой девы Марии и святой Троицы. Благословенной дланью Господа Бога и сына его Иисуса Христа.
Людмила сглотнула и поморщилась, ибо глотать ей теперь было больно – так больно, что она готова была, скорее, утонуть в собственной слюне.
– Тогда я передам свои распоряжения через послушницу, которая поет сама себе. Ты исполнишь все, о чем я попрошу, как поклялась сделать при святых свидетелях.
Старушечье лицо Агнессы сморщилось от оскорбления, что последнюю просьбу матери-настоятельницы выслушает послушница. Губы ее вытянулись в тонкую нитку.
– Пришли девочку сейчас же, – прошептала Людмила, прежде чем недовольная монахиня успела что-то сказать, и, отвернувшись от нее, устремила взгляд на фигурку девы Марии.
* * *
Руки Зикмунда Пихлера были крепко связаны за спиной. Его втолкнули в покои дона Юлия, и от толчка он полетел вперед и растянулся на полу.
– Вот как! Брадобрей пожаловал с визитом! – произнес бастард, с силой пнув пленника в ребра. – Где же твои пиявки, мой друг?
– За что вы меня арестовали? – взмолился цирюльник, морщась от боли, и попытался перевернуться на бок. – Какое преступление я совершил?
– Ты обманул меня и спрятал свою дочку. Она вовсе не умерла при падении, ведь она же ведьма! Любой смертный разбился бы насмерть, упав с такой высоты! Но она самая настоящая ведьма, которая завладела моей душой!
– Она не ведьма, – простонал Пихлер. – Она невинная девушка, клянусь!
– Ха! Невинная? Ты лжешь, брадобрей! Думаешь, я не слышал ее прозвище? На улицах Чески-Крумлова ее называют Перловицей. Она – шлюха жирного пивовара, но отказывается делить постель со мною! Я – Габсбург! – бушевал дон Юлий. – А она готова раздвигать ноги перед вонючим торговцем пивом, но отвергает меня, сына короля?!
Зикмунд промолчал и только страдальчески закрыл глаза.
– Отправьте его в темницу! – взревел бастард. – Я верну мою Маркету, или ты умрешь, треклятый брадобрей!
* * *
Прежде чем войти в комнату матери-настоятельницы, послушница Фиала разгладила апостольник. Старая монахиня, сопроводившая ее сюда, была такой злой, какой юная послушница еще никогда ее не видела; даже злее, чем когда поймала Фиалу за пением при мытье полов. Сдерживая нервную дрожь, девушка открыла тяжелую дверь и приблизилась к кровати матушки Людмилы.
Она присела, потом поклонилась, снова присела и еще раз поклонилась.
– Матушка, – проговорила Фиала, обмирая от страха. – Мне так жаль! Простите меня за то, что я согрешила.
Настоятельница медленно повернула лицо к девушке.