Баранов на плоту дважды подходил к галиоту. Но волна играла всерьез. Утлый плот вертело у борта галиота, бросало из стороны в сторону, едва не расшибло. Попытались подойти с заветренной стороны. Здесь море было поспокойнее. Изловчившись, забросили конец на галиот, кое–как укрепились и полезли по смоляному борту.
Один из ватажников, видать самый отчаянный, хотел по планширу на корму пробраться и нырнуть в трюм. Но сделал несколько шагов, и его сбросило в море. Полетел с борта вниз головой, только всплеснули руки. Хорошо, был обвязан концом, и мужика успели выхватить из–под днища, куда потащила смельчака бурливая волна.
— Ладно, — сказал Баранов, — подождем, утихнет море, и тогда, даст бог, до трюмов доберемся.
Но море не утихло. На третий день галиот раскидало окончательно. Переломило киль, и судно начало рассыпаться. Благодаренье богу, что прибой повыбрасывал на берег несколько кулей с зерном да разную мелочь. Баранов велел все собрать: каждая доска, каждый гвоздь были надеждой на спасение. Впереди ждала долгая зима на затерянном в океане острову почти без съестного припаса и оружия.
Баранов приказал рыть землянки в распадке, где было потише, сохраннее от ветров. Рыли обломками досок, ножами, ковыряли каменистую землю палками. У Баранова одни глаза остались на лице. Говорят, есть люди двужильные, так вот он и двоих таких стоил. Жизнь ватажная рубанула его сразу же по башке, да еще и не вскользь, а в самую середку. Хватать пришлось с горячей сковороды. И с первого часа на Унолашке душу Баранов узлом туго–натуго завязал, да так, что не осталось в ней «не могу», но было лишь «надо». С тем и жил.
Когда нашли капитана, обрадовался Александр Андреевич крайне. Бочаров был человеком бывалым и, как никто другой, мог стать подмогой в трудную зимовку. А то, что зимовать на острову придется, сомнений не было. В такое время года ни одно судно на Унолашку от века не приходило.
Александр Андреевич от Бочарова не отходил. Кормил его, как дитятю, с рук, тюленьим жиром обмазал: и лицо, и шею, и руки побитые. Сам сварил надранное корье, приправил травой колбой и поил и в день, и в ночь. И как ни плох был Бочаров, а зашелестел губами, заморгал устюжскими синими глазами. Неведомо: то ли и вправду помогли снадобья и добрые руки Баранова, то ли могучая русская натура взяла свое. Скорее всего, и то и другое. В один из дней Бочаров хотя и хрипло, едва слышно, а сказал:
— Теперь, наверное, не помру.
Да так хорошо на «о» северное надавил, что почувствовалось: мужик в силу войдет. Непременно войдет.