Иван Ларионович в гневе был несдержан.
В дверях стоял Шелихов. Бараний тулуп на нем коробился от снега, шапка, валенки в наледи.
— Здорово, Иван Ларионович, — густо крикнул с порога. Шагнул к Голикову, обдавая морозной свежестью ввалившегося прямо с ветра в домашнее тепло человека. Пламя свечи на столе качнулось, чуть не погаснув. Шелихов обхватил Ивана Ларионовича толстенными в бараньих рукавах ручищами, притиснул к заснеженной овчине. — Не ждал? — загудел непривычно громко для тихого голиковского дома, прижал теснее лицо старика к обмерзшему тулупу. Сил–то было много, да и забыл, что так и помять можно.
Иван Ларионович отстранился и, потирая ладонью оцарапанную о колючий тулуп щеку, тут только до конца понял, что перед ним его Гришка. И засуетился по–стариковски, затопал валеночками. Шелиховский напор всегда его ошеломлял и обескураживал.
Григорий Иванович, широко шагая по комнате, скинул тулуп, швырнул на стоящий в углу сундук, снял шапку и тоже зашвырнул на сундук. Как с заснеженной ели на половички, на навощенный пол сыпался с него морозный дрязг, пятная и в беспорядок приводя аккуратную домашность.
— Не ждал, не ждал, — гудел Шелихов, — а я вот он!
И опять вышагнул на середину комнаты, поколебав пламя свечи. В просторных покоях Ивана Ларионовича стало тесно от широких шелиховских плечей, размашистых рук, саженных шагов.
— Прямо с дороги, — сказал Григорий Иванович, — дома еще не был, а уж как хочется увидеть Наталью Алексеевну, но вот к тебе. Мимо проехать не мог. Как она там, Наталья моя?
— Слава богу, Гриша. Жива, здорова, ждет, — закивал Иван Ларионович, — как не ждать? Ждет! Накануне виделись.
Голиков отсунул в угол счеты. Забеспокоился пуще прежнего:
— Да ты садись, садись. Небось намаялся в дороге?
С приходом внезапного гостя внешность комнаты изменилась, как ежели бы ветер в нее ворвался и все перемял и перепутал. И не то определяло внезапную перемену, что Шелихов разбросал тут и там свои заснеженные одежды, но громкий голос его, стремительные движения да и сам вид вовсе недомашнего человека — с красными от мороза руками, темным лицом, быстрыми глазами.
Григорий Иванович упал на заскрипевший под ним стул.
— Вот и славно, — сказал.
Иван Ларионович присел напротив и при свете наконец–то успокоившейся свечи вгляделся в Шелихова.
Старый волк был Голиков и шумный видел народ, и тихих знавал, но всегда хотел в глаза человеку заглянуть. Они его не обманывали. А шум, тихость покойная — это все, считал, пустое. Как одежка на луковице. Снимешь ее — и тогда только узнаешь: сладок лук или горек.