Она засмеялась.
— Какой ты глупый!
— Нужно же как-то развлекаться в радиорубке, а то совсем свихнешься, пока за тобой придет корабль.
После этого мимолетного и туманного упоминания о его отъезде оба на миг замолчали.
— Мими, — сказал он, — как раз перед тем, как мы нарвались на засаду там, в горах, я поймал партизана, китайца. — Он наконец сказал ей об этом; он знал, что скажет, прежде чем они расстанутся. — И отпустил его, потому что не мог убить, — сказал он. — А потом, когда мы залегли, я стрелял в воздух. Стрелял так, чтобы никого не задеть. Это было нелегко, но я справился с собой. Можешь мне поверить.
Он все говорил, а она слушала с интересом, но на лице у нее нельзя было прочесть ни одобрения, ни осуждения. Она сидела на кровати с горящей сигаретой в руке.
— Почему ты это сделал? — спросила она наконец. — Почему?
Он рассердился — она так ничего и не поняла.
— Потому, что я так хотел. А теперь решил рассказать тебе, вот и все. Неужели не понимаешь?
Последние две недели тянулись так же медленно, как закованный в кандалы человек плетется по шестидюймовому мосту через широкое и глубокое ущелье. Брайн терзался страхом: а вдруг он не дойдет? Лагерь был деморализован, как осажденная крепость, и Брайн при всякой возможности старался улизнуть оттуда. Территория была обнесена колючей проволокой, наиболее уязвимые места укреплены мешками с песком, посты настолько усилены, что казалось, только половина лагеря спит теперь по ночам. Ходили даже разговоры, будто солдат подразделения связи, пользовавшихся столькими привилегиями, заставят насыпать песок в мешки. «Это уж слишком, — говорили многие, — мобилизация мобилизованных», — и отказывались этому верить.
А Мертон умер, и Брайн снова вспомнил, как дедушка, прожив на свете без малого восемьдесят лет, безропотно угас, словно пламя, горевшее у него в горне. Его жена умерла через полгода после него — прилегла днем поспать и больше уже не проснулась. В это время Брайн был в Малайе, гораздо дальше прежней Абиссинии, о которой он едва осмеливался мечтать, потому что это был рубеж того фантастического мира, которым его, смеясь, манили еще в детстве, в дождливые вечера. Во время ночного дежурства в радиорубке он читал наизусть «Хана Кублы», или «Пресвятую деву», или другие стихи, и его охватывало то самое настроение, какое бывает, когда нахлынут далекие воспоминания детства. Однажды в тихий зимний день он сидел, глядя в окно на отблески огня, как бы зажженного каким-то добрым богом специально для него, чтобы он не сомневался, что уют и утешение есть и вне стен его теплого дома. Возможно, что он, читая по ночам стихи, сам выпустил этот острый гарпун, который полетел, увлекая за собой веревку, привязанную к нему. Но, во всяком случае, он впервые осознал, что у него есть прошлое и что сам он не возник из ничего. Он мог сказать: «Помню, как десять лет назад я шел по Вишневому саду и встретил Альму Арлингтон», и эти десять лет уже не были бессмысленным скоплением времени, а чем-то таким, что можно было четко определить, разграничить и назвать прошлым. Через неделю он будет уже на корабле, поплывет домой, чтобы так сказать, воссоединиться со своим прошлым, — и при этой мысли он чувствовал страх, смешанный с отвращением, и это было такое же чувство, какое он испытывал, читая стихи. Однако прошлое пока еще было очень туманным, точно так же, как и будущее, но по крайней мере он знал: и прошлое, и будущее у него есть.