Я туда пойду,
Где густая рожь,
Я того найду,
Кто на меня похож.
Надо же было, чтоб выжить, во что-то верить. Так верить хотелось, что уже и неважно было — во что, в кого. В песню ли, в сказку, в земного бога или в небесного…
Поглядите-ка на нас,
Вот и парочка,
Он колхозный бригадир,
А я доярочка.
А жизнь поворачивала по-своему, наперекосяк, и утверждала другое, совсем не то, о чем пелось. Сегодня, сейчас, Поля уже и песне не верила. Глаза ее остановились, не двигались, и жутко было заглянуть в них — пропасть, без дна. Я попытался и трусливо вильнул. Выбрался из-за стола, выскочил на улицу.
Снег под каблуками визжал так, что ломило зубы. Редкие, солнцем просвеченные, приплывали с неба снежинки. Таяли на моей голой, раскрытой ладони, влага холодила кожу, а вокруг царила светлынь. Дальняя гряда бора уходила ввысь, поднимаясь по склону увала, от крайних деревьев раскатывалось до горизонта поле, и единственный холм на нем, обросший облепишником, казался островом, плывущим посреди белого и ровного моря. Господи, хорошо, что хоть здесь все осталось на своих местах, не ускоряется, не впадает в застой и не мается зудом революционных переломов через колено. Останься, все останься таким, как есть: и бор, и холм, и облепишник на нем. Не покинь, последнее утешение!
Я смотрел на округу, думал о Поле, о ее выстраданном безверии, и мне не хотелось возвращаться в избу, где за круглым столом сидели старухи. Мучила, доставая до самой середки, жгучая вина. В чем она заключалась, что я такого натворил, что пошло бы во вред этим страдалицам? Ответить не мог, а вина жгла и не уходила.
— Ты сдурел, парень?! Космачом на морозе стоишь! Не май месяц, давай в избу! — Аня строжится на меня, как на мальчишку, я послушно киваю головой, возвращаюсь в избу. А там — пыль до потолка и дым коромыслом! Пляшут старухи, все до единой! Даже Вера, не сказавшая до этой минуты ни слова, вышла в общий круг, улыбается отрешенно и выстукивает пимами по крашеным половицам. Звякает на столе посуда. И чудится, слышится в этой пляске родное, до всхлипа знакомое: эх, гребут твою мать, завивай горе веревочкой, чешутся руки рвануть на груди рубаху, зареветь хочется без удержу, в голос, чтобы вышло с души, с самого дна ее, то, что не имеет названия, но болит днем и ночью, разъедает хуже всякой болезни: а так ли живем да туда ли идем?
— Охтим нешеньки! Не могу! — Поля остановилась посреди самого разгара пляски, схватилась обеими руками за правый бок и согнулась, словно переломили ее. — Не могу, все здоровье выгорело.
— В Бога не веруешь, вот он тебя и наказывает, — вставила Фрося.