Степан слушал напряженно, и чем ближе подходили к месту, тем больше убеждался, что Миша рассказывает про себя, про свою любовь, а девушка — его, Степана Белова, дочь Люба. Всплыли в мозгу его собственные слова о лошади, которую свели со двора.
«Такую и свести-то было нетрудно. Бросила. Предала. Позаарилась… Эх, мать твою так… ни в дверь, ни в окно, так через трубу влезли. Обошли. Окрутили старика кругом…»
— Другу моему еще повезло, — тем временем досказывал Миша. — Приютила его бабка в своей ветхой избушке — есть еще такие в Иркутске. Жил в сенцах, благо сенцы были теплые. Дрова рубил, печь топил, по воду ходил, полы мыл. В том и была его плата за угол. Девица красная только раз и была у него в гостях: сала принесла, что из дома прислали. В общем, посмотрела на его житье-бытье и больше — ни ногой.
В Мишином рассказе Степана больше всего поразила меткость найденного словечка: девица…
В темень непроглядную, торопливо давясь нежданно свалившимся счастьем после стольких дней смрада и грохота войны, видать, зачал детей своих. И жил, одурманенный работой, будто бы впотьмах, потому сначала душу Татьяны проглядел, затем сыновей. На дочери хотел отыграться, себя пережить в дочери-то. Ан нет. Душа-то, видать, живое слово приемлет до того, как молоко материно начнет на губах обсыхать. А там — торит себе дорогу сама: тыкается то в одну грудь, то в другую, пока не найдет свою и уж пьет до конца.
Степан опустился на валежину. Руки его — короткопалые, обугленные войной и работой руки — надломленными ветвями повисли до самой землицы. Подуй ветер — и закачались бы, подрагивая и поскрипывая омертвелыми суставами. Потяни — и отделились бы по плечи.
Кто знает, было ли ему когда-нибудь так горько и так тягостно, было ли ему когда-нибудь так больно?..
Не было. Были обиды, непонимание, нежелание понять. Были годы ожидания, годы собственного взросления — до способности понять. И надо было погибнуть Саньке, отдалиться дочери, отчудиться Володьке, оторваться от родительской пуповины Витьке, а ему, Степану, войти в пору пенсионную, чтобы нашлось, наконец, время для переосмысления прожитого.
«Дети же они мне кровные, — мучился думами Степан. — Детушки самые близкие. Мною сотворенные, мною же по свету пущенные». Сам хлебал щи постные, им же придвигал с мясом. Сам ломал спину на работе, а они поглощали добытые им рублики. Сам пиджака доброго не сносил, их же одевал, обувал, как принцев и принцесс. Может, он просто отстал от жизни, а они как раз идут в ногу с веком? Может, дети нонешние такими и должны быть?.. Тогда откуда берутся такие, как этот вот Миша? Как брата Данилы сын Николай? Не-эт, что-то здесь не так и не эдак. Что-то…»