Однажды утром я засмотрелся на ее лицо, на котором июльское солнце рассыпало веснушки. Кожа у нее под глазами сделалась дряблой и растянутой, казалось, что она постарела и поникла, словно это я изменой подорвал ее жизненные силы. Вдруг стало ужасно жаль ее.
— Прости меня, — пока не проснулась она, шепнул я ей на ухо. — Прости.
О самой Сильвии Лавинь не было слышно. На следующее утро после свадьбы я проснулся с мыслью отныне относиться с презрением к этой мелкой кошке-предательнице. Мне хотелось вымарать ее имя из страниц своих мыслей, гордым молчанием встретить ее мольбы, наказать ее так, как она того заслуживает. Но к тому времени мне бы уже стоило ее знать получше. Как всегда неуловимая, она просто исчезла. Предположение о том, что она проводит время с МакДарой (поездки в его роскошное гнездышко, изысканные свидания в барах Сити), породило во мне желание снова дать ему кулаком по морде, но на этот раз сильнее, так, чтобы у него челюсть вылезла вперед, как у Отчаянного Дэна[52], и чтобы всем стало не только жалко его, но и смешно. Ощущения были такие, словно в желудке у меня развивалась язва.
Где же ты? Любовь моя, я так скучаю.
Она преследовала меня, даже несмотря на то что я искренне пытался изгнать из памяти ее образ. Теперь я думал о ней неохотно, как будто у меня была на нее аллергия, но она глубоко засела у меня в мозгу, посылая, когда я терял бдительность, спазмы плотского желания и старого невинного чувства любви. Я находил записки, когда-то, в незапамятные времена, написанные ею, под грудами книг на столе у себя на работе, один раз даже дома. Я включал компьютер, чтобы увидеть отрывки ее романа. Однажды на работе залез в свой электронный почтовый ящик и увидел там новое письмо. Хватило глупости открыть его. «Она мне мозги трахает», — как-то написал МакДара. Это было несколько недель назад или месяцев, когда он все еще был мне другом, ТЖ была неким абстрактным образом любовницы, а мир еще не сошел с ума.
«Наш дом гудит. Индианка околдовала меня, но нельзя ей позволить встречаться с моей Эмилией. Она, рыдая, вспоминает своего умершего отца, когда думает, что никто ее не видит. Младенец заходится и бьет ручками по стенкам колыбели, когда я всего лишь прикладываю ладонь к его подбородку. Как-то раз я взяла одну из мочалок, которыми ему моют голову, и сильно прижала к нему. Он зашипел, как дикий гусь, и захныкал, зовя мать, которую считал своей матерью. Тут же прибежала суетливая няня. Однажды я подумала, что можно выбросить его из окна комнаты горничной, он покатится по склону холма внизу и умрет там. Там его никто не найдет, как будто он и не рождался вовсе. Но что, если не получится? Тогда у нас будет, возможно, несколько недель до того, как младенец выдаст нас, обратит на нас свои большие, как блюдца глаза с таким видом, что все поймут, что мы собирались сделать. Ни мать, ни я больше не смотрели друг на друга; когда я по вечерам возвращалась с уроков, Господь взирал на меня и мои греховные помыслы с печалью. Я сделала себя такой маленькой, что наконец вовсе перестала быть видимой.