В ответ на чувства мне — «Челюскин»!
Словом, Борис, в мужественной роли Базарова, а я — тех старичков — кладбищенских. А плакала я потому, что Борис, лучший лирический поэт нашего времени, на моих глазах предавал Лирику, называя всего себя и все в себе — болезнью. (Пусть — «высокой». Но он и этого не сказал. Не сказал также, что эта болезнь ему дороже здоровья, и, вообще, дороже, — реже и дороже радия...)».
Л. Флейшман, автор превосходного исследования «Пастернак в тридцатые годы», считает, что Цветаева верно уловила «оттенок неполной, неокончательной правды» в том, что говорил ей в эти парижские дни Борис Леонидович, прикрываясь жалобами на нездоровье. И все-таки не здоров он был достоверно, а не просто «непоправимо несчастен». Разрушительности его душевного недомогания Цветаева не поняла. «Признававшая только экспрессии, никаких депрессий Марина не понимала, — пишет в своих воспоминаниях А. С. Эфрон, — болезнями (не в пример зубной боли!) не считала, они ей казались просто дурными чертами характера, выпущенными на поверхность, — расхлябанностью, безволием, эгоизмом, — слабостями, на которые человек (мужчина!) не вправе...»
Марина Ивановна не могла не задать Пастернаку вопроса, который теперь ее мучил постоянно: можно ли сейчас возвращаться в Россию? Что там, в конце концов, происходит? Ответы показались ей невнятными и противоречивыми. Пастернак и сам это как будто подтверждает: «Я не знал, что ей посоветовать», — пишет он в «Людях и положениях». А вместе с тем Е. Н. Федотова, скорее всего со слов самой Цветаевой, приводит слова, сказанные Марине Ивановне шепотом, на ухо, на одном из заседаний конгресса: «Марина, не езжайте в Россию, там холодно, сплошной сквозняк!» Иносказательность фразы и конспиративность обстоятельств наводят на мысль, что и в Париже Борис Леонидович опасался следящих за ним глаз и подслушивающих ушей. Неужели он так и не рассказал Цветаевой о своем телефонном разговоре со Сталиным в июне 1934 года?
Так или иначе, Цветаева назвала это «невстречей», а Пастернак позже — «упущенным, уступленным, проплывшим мимо...» Оба сполна пережили горечь этого, совсем уж обидного, разминовения.
Но вернемся к последнему месяцу 1934 года.
Убийство Кирова в Смольном 1 декабря и последовавшие сразу аресты широко комментировались за рубежом. Многих очень, мягко говоря, насторожила перепечатка Постановления ЦИК об ускоренном рассмотрении дел арестованных, запрете кассаций и немедленном приведении приговоров в исполнение. «Союз возвращения на Родину», в котором в эти годы виднейшую роль играет Сергей Яковлевич Эфрон, отправил в Москву телеграмму: «Возмущены контрреволюционным злодеянием...» Другой указ, опубликованный в советской прессе ровно через неделю после убийства, если и не утешил, то явно обрадовал тех, кто жадно ловил хорошие новости и отстранялся от плохих. То было Постановление об отмене с первого января 1935 года карточной системы на хлеб, муку и крупу.