Серенада на трубе (Поп) - страница 23



6


Кто–то царапался в дверь. Я вскочила с постели и бросилась открывать. Это была Манана. Распростертая на пороге, она подняла голову и искала меня. И тихонько хныкала. Она хотела, чтобы я вынесла ее на улицу, на свежий воздух, ее уже несколько дней как забыли в комнате рядом с чердаком.

Я взяла ее на руки и посадила на кровать. Она была тяжелая. Вначале мне пришлось тащить ее волоком по полу, а потом поддать коленкой. Она не жаловалась на боль, она готова была все вытерпеть ради нескольких часов на воздухе. Только подняв ее на постель и повернувшись спиной, я смогла взять ее на закорки. Потом я связала ее расслабленные руки у своей шеи и стала спускаться на каменный двор. Но не успела я выйти за дверь, как услышала на лестнице шаги. Я быстро отступила и прижалась к стенке. Старый Командор крался по коридору своею липкой походкой, оставляя на полу следы. Он волочил за собою ноги, шаркал, и все это сопровождалось астматическим свистом. Остановился у двери Эржи… Тихонько постучал; если б я вышла из комнаты, я застала бы его за тем, как он подглядывал в замочную скважину. Но Эржи не ответила, может, она была еще на кухне. И старик проник в ее комнату. Я никогда не задумывалась о тех мгновениях ужаса, которые испытывала Эржи, когда, поднявшись к себе, обнаруживала, что старик ждет ее, мотаясь взад–вперед в сетке своих плотских вожделений. Протесты давно уже истощились, десять лет она служила им верой–правдой, но и сейчас я еще слышала из своей комнаты слабое сопротивление вроде: «Jaj istenem»[9] и потом: «Иезуш Мария», — но чаще — тишину. Тишину, от которой, если бы заработало мое воображение, я заболела бы на всю жизнь чесоткой.


*


Я снова открыла дверь и тихонько пробралась в коридор. Под лестницей стояла Мананина тележка, я выкатила ее и скинула в нее Манану. Она была вне себя от радости, что–то лепетала, улыбалась, вертела головой, пытаясь отыскать, где я. Я выкатила ее во двор, мы направились в глубину сада, под груши, и я поставила ее у каменной стены. Сквозь ветки просачивалось солнце, она подняла лицо и вздохнула, улыбаясь. Потом тихонько засвистела. «Фью–фью, — свистела она. — Фью–фью». Потом вдруг длинный и тонкий звук, как нить. Я поняла, чего она хочет, расстегнула ей пуговицы на рубашке и пошарила у нее за пазухой. Вместе с двумя засохшими яблоками в пожелтевшем мешочке там хранилась ее сумка из крокодиловой кожи, сумка землистого цвета, в которой она берегла несколько писем, документы и старый золотой зуб.

Я положила ей зуб на ладонь. Она зажала его в кулак и засмеялась. У нее сохранились все зубы, и улыбка была прекрасна, только взгляд блуждал — однажды произошло извержение, синий цвет излился, затопив глаза. И зрачки теперь не стояли на месте, они плавали, то и дело меняя направление взгляда. Так что, бывало, говоришь с Мананой, и она внимательно на тебя смотрит, потом вдруг глаза ее разбегаются, один смотрит вверх, другой — вниз, и тот, который смотрит вниз, шарит, как крот, по краю века. А золотой зуб был сокровищем. И не только это. Он был всем. Он принадлежал ей, только ей одной, он был ценностью, о которой никто, кроме нее, не знал, и он давал ей уверенность. И большое счастье. Счастье, которое было нужно Манане в ее возрасте. Потому что это здорово, когда что–то занимает тебя в восемьдесят лет. Когда тебе есть о чем думать целыми днями, а иногда и ночами. И верить, что ты можешь отомстить за все, что перенесла, избавиться от всех унижений, освободиться от них, развеять их по ветру. И Манана, мне кажется, жестоко мстила своим золотым зубом, мстила мысленно и насвистывала. Не знаю даже, откуда она его раздобыла и думала ли, что возведет его в ранг судьи. Но мне–то она показывала его, потому что между нами не существовало различий. Не существовало никаких различий, мы были связаны Мутер.